Игорь Обросов . Статьи . Игорь Обросов. О жизни и о себе

ИГОРЬ ОБРОСОВ. О жизни и о себе….
 

В искусстве вся моя жизнь. Мне хочется донести это для всех.

Вот как бывает… В моей повести, посвященной Коле Мартынову, моему близкому другу, есть такой эпизод, когда художник, гостивший в деревне, бросился на бульдозер, в котором сидел Колька Рыжий. Приезжаю в Тверскую область, ко мне подходят и говорят: « А Колька-то Рыжий живет, вот тут недалеко, в деревне! В Кар-городке, так называется!» А я думаю: « Вот, не дай Бог прочитает!» Поэтому, действительно важно, что люди видят за художественным образом -конкретного ли человека и реальные события.

Недавно в деревне, в которую я нынче часто наезжаю, отмечали 200-летие школы, и было решено поставить кукольный спектакль по моей «Повести о белой лошади». Началась подготовка: мне показали одно действие, женщина, из местных, сделала небольших кукол, маски. Работа еще не окончена. Сейчас в Твери проходит выставка работ деревенских детей из художественной школы при православной церкви Святого Луки. Большинство произведений - это иллюстрации к «Повести о белой лошади». У меня там трагический конец: девочка – главная героиня, погибает. Даже, когда я печатался в журнале «Дружба народов», по совету редакции финал был изменен – девочка хватается за конец цепи, и лошадь ее вытаскивает. Я был согласен, конечно, это все тяжело, а так - остается надежда. Я предложил учительнице, матушке Варваре, которая руководит школой, конец повести для ребят изменить. Она категорически отказалась, утверждая, что именно такая концовка органична и всем нравится, только так печальным исходом подведен логический итог, что природу невозможно защищать без каких-либо человеческих усилий и жертв. Они это рассматривают так, что девочка пострадала за природу, за белую лошадь. И это мне говорила матушка, она согласилась с такой концовкой, с гибелью девочки.

Я приезжал туда с Дашей, своей дочерью. Она говорит: « Так ведь это я там, в повести, изображена». Действительно, там есть инсценировка реальных событий. Я говорю ей: « Ты смотри, молчи, а то ведь там какой конец!» А Даша отвечает: «А что конец, он-то придуман, а я есть, реально существую».

Все - таки, осталась какая-то чистота в нашей деревне, именно это мне так нравится. Все развалилось, работы нет, все пьют. Но ведь понятно, что это идет от безделицы, вот и тянутся к бутылке. Только государство может помочь.


 

О журнале «Юность».

Всегда, даже учась в Строгановке, мечтал быть станковистом, а не художником - прикладником. Хотя по распределению, после окончания, попал в архитектурно-художественное бюро Министерства промышленности, где узнал Иллариона Голицина, познакомился со своей первой супругой. Там была очень интересная работа – мы разрабатывали интерьеры судовых помещений, таких капитальных, как атомоход «Ленин», заказы были колоссальные. Даже делали интерьеры первой атомной подводной лодки. Но, как и Иллариону, мне хотелось заниматься живописью, графикой. Когда представилась такая возможность, мы ушли. Хотя деятельность в архитектурно-художественном бюро вспоминал не раз и благодарен руководителю Юрию Борисовичу Соловьеву, который расширял наши представления о культуре. Но хотелось заниматься творчеством. Сначала я принял предложение и стал главным художником павильона «Сахар» ВСХВ. Создавал экспозиции, отбирал работы художников. Я всегда ответственно подходил к любому занятию, что вызывало благодарность руководства. Директор павильона Кутиков отдал мне отдельное помещение, так появилась возможность заниматься творчеством. На его расположение повлиял и конкурс, объявленный среди художников, на оформление колонны, идущей на ноябрьскую демонстрацию. Моя капитальная работа была высоко оценена, конкурс выигран. А директор теперь был готов во всем содействовать художнику павильона, победившему на конкурсе.

Но хотелось творческой работы. К тому времени я уже женился на Алле, которая с первых дней стала моей помощницей. Стал заниматься книгой, чтобы как-то укрепить материальную базу. Сделал несколько книг от корки до корки: иллюстрации, заставки, фронтиспис. И как-то пошел на Новую Басманную, в Гослит – первое капитальное издательство, которое выпускало всю художественную литературу. Я пришел как обычный проситель, никто меня не знал. Увидел очередь из таких же, как я, ожидающих получение заказа.

Я сделал три книги – (?), «Старик и море» Хемингуэя, «Волоколамское шоссе». Хотя никогда полиграфией не занимался.

Нас с женой пригласили зайти. В то время лавным художником был Андрей Дмитриевич Гончаров, великолепный мастер, ученик Фаворского. Он сидел в своем кабинете и поинтересовался: «Откуда Вы?» Услышал в ответ: «Из Строгановки». Перед нами вышел какой-то молодой человек, видимо получивший отказ. В кабинете были еще люди, среди которых находился Александр Васильевич Ермаков – главный художник журнала «Юность», который тогда только начинал свою деятельность. Бегло посмотрев на мои работы, Гончаров сказал: «Подождите, а пригласите-ка сюда того молодого человека!»

- Вот, Сережа, ты мой ученик, защитившийся в Полиграфическом институте на отлично. Прошло три года и что? Ты опять приносишь мне свой диплом! Вот мне совершенно чужие люди принесли работы. И я вижу, как они сделаны!

Тот стоит, чувствует свою вину. А Андрей Дмитриевич встал с места и обратился к редакторам: «Вот молодые художники, у кого есть для них работа?» Один из редакторов – Боярский Юра ответил: «Андрей Дмитриевич, есть рассказы Юрия Нагибина». И предложил этот заказ мне. Гончаров, заметив Ермакова – главного художника журнала «Юность», сказал: «Саша, возьми ребят, хорошие же ребята!» Так мы попали в журнал, который тогда только организовывался Валентином Катаевым. Он был первым крупным писателем, которого я узнал лично.

Сразу же я стал делать обложки, иллюстрации. Продолжал этим заниматься почти целый год, с 1955 по 1956 год. Так я создал весь образ журнала, его макет, иллюстрации, обложки и стал одним из самых ближайших сотрудников журнала «Юность». В то время это был один из самых популярных и интересных журналов, куда В. Катаев, а затем и Б. Полевой приглашали молодежь. Оттуда вышли и Белла Ахмадулина, и Василий Аксенов, и Булат Окуджава. Все самое интересное в литературе того времени впервые появилось в этом журнале. Впервые я прочел там «А зори здесь тихие» Васильева.

Когда в качестве главного художника пришел Сышевский Юрий Александрович, фронтовик, журнал стал постоянно проводить выставки. Первой стала выставка Иллариона Голицына, а в 1962 году состоялась моя выставка.

Тогда журнал располагался на Поварской, в доме, где теперь ресторан.

Все, связанное с тем временем, для меня очень памятно. Это была веха нашего времени, тогда стал складываться суровый стиль в искусстве, а я вошел в число художников, формировавших его.

Журнал «Юность» - часть истории, он был на уровне толстых журналов таких, как «Нива», «Новый мир», «Москва», «Октябрь».


 

Разговор о спонтанности…

В одной из зарубежных поездок с Д.Д. Жилинским в Швецию, где в Стольгольме у нас проходили персональные выставки, случилась эта история.

Скандинавские страны для меня как-то особенно близки, дороги. Наверное, сказывается мое происхождение, чувствуя родство, так как я сам, можно сказать, северного происхождения. Отец мой – вологодский, мать - тверская, где-то в роду были поморы. Меня часто в Норвегии принимали за своего, я был там по приглашению на международной биеннале графики. Я приезжал и в Швецию, и в Норвегию, и в Финляндию. Это всегда были теплые встречи, мне кажется, что эти страны близки нам по родству.

В Швеции мы представляли Советский союз. Жили в прекрасных отелях. Выставка состоялась, имела успех. Но мы уставали от огромного количества приглашений на разного рода торжества. Раз от разу приглашающая сторона была представительнее. С нами был представитель посольства, который следил, что бы все было в рамках, без вольностей. Каждый вечер нас приглашали на домашние вечера. За нами приезжали шикарные машины, всегда принимали очень радушно. Знание немецкого языка не позволяло мне вести легкие беседы, но как оказалось все может меняться…

Как-то, на одном из подобных вечеров, стало совсем невмоготу, и я сказал Жилинскому: «Знаешь, я, наверное, выпью по-настоящему, по-русски!» На столах стояли большие бутылки нашей русской водки, у нас такие были в дефиците, подавались только в ЦК. Я стал сам себе наливать, стал разговорчивее, начал шутить. Хотя мы общались через переводчика. Заканчивая бутылку, я услышал Жилинского: «Что же с тобой будет, Оброс…» Я на это не отреагировал, а чуть позже обратился к собравшимся: «А, знаете, в каждом приличном доме бывает такой альбом, в котором приходящие гости могли бы что-нибудь написать, нарисовать на память».

Хозяева были в некотором шоке, так как, не смотря на всю роскошь их дома, такого альбома у них не было. Но они поднесли небольшую тетрадь, напоминающую альбом. Я уже, как говорят, «впал в раж», и начал рисовать всех сидящих за столом. Нужно отметить, что у меня это получалось сверхгениально, я не задумывался, будет «похоже – непохоже». Я, как маэстро, быстро рисовал и дарил произведение. Нужно представить тот восторг, с которым принимался этот дар. Ведь на их глазах создавался профессиональный рисунок художником из России, причем было очень похоже! Рисуя, я рассказывал анекдоты, удивил всех тем, что у меня есть друг – князь Илларион Голицын. Вспомнил еще одного друга, хорошего художника – Юру Кучевского. Ему попал в руки старинный портрет, который он отреставрировал и выяснилось, что на нем изображена старая графиня из «Пиковой дамы» Пушкина. А здесь же оказался представитель той фамилии, которого очень заинтересовала эта история. В тот вечер я произвел фурор, вызвал колоссальный интерес. Таков результат внутреннего освобождения, расслабленности, спонтанности.

Этот вечер был закончен. Я с трудом сел в машину, нас привезли в гостиницу. Дима очень переживал, как я себя донесу до номера. Все обошлось. А на следующий день он рассыпался мне в комплементах, удивляясь моим быстрым рисункам, потрясающему общению. Говорил: «Ты был бесподобен!

История имеет продолжение. На следующий вечер нас снова приглашают на вечер к высокопоставленным людям. Хозяйка дома оказалась увлеченным человеком и автором роскошной серебряной посуды, которая предстала нашим глазам. Нас представили. Вдруг она подносит нам альбом и через переводчика сообщает, что знакома с такой традицией. Но это был не просто альбом, а настоящее сокровище – роскошный фолиант с пряжками. Я поинтересовался, является ли это традицией этого дома. В ответ услышал: «Нет, Вы же сказали, что альбом должен быть!» В грязь лицом ударить нельзя было, надо было решать, что делать. Пить после вчерашнего я уже не мог. В тот раз представитель посольства переживал, что я нарисую в нетрезвом состоянии, а сейчас он был уверен в успехе. Я с ужасом думал, что делать. Я взял в руки этот шикарный альбом и стал рисовать. Но, к сожалению той легкости, расслабленности, которая возникает по внутреннему велению души, уже не было. Хотя что-то получилось. Подпись под рисунками была поставлена. Как говорил Пикассо: «Самое главное у меня не то, что я делаю, а что подписываю».

Иногда у художников стимулом к спонтанности является не только внутреннее состояние, но и алкоголь. Часто смотришь на произведения таких художников, видишь их талант, но понимаешь, что это результат свободы, искусственно достигнутой. Может оказаться, что в нормальном состоянии они и не смогут творить.


 

Десять дней, которые потрясли Париж.

Вспоминается наша удивительная поездка в Париж с Таиром Салаховым. Мы были приглашены на заседание ЮНЕСКО и встречу с господином Майером(?) в составе небольшой делегации от Союза художников СССР.

Поселили нас в центре Парижа, рядом с городским рынком, который начинал работать в четыре-пять утра, когда мы возвращались после прогулок.

С Таиром мы знакомы с середины 50-х годов, с наших первых молодежных выставок. Когда мы оказались с ним в гостинице, я предложил: «Я знаю, что у тебя много друзей здесь, знаю, как они тебя любят. Сейчас нас встретят, обязательно куда-нибудь увезут, мы окажемся в доброжелательной атмосфере. Но, давай, пока никому звонить не будем, один день побудем вдвоем, побродим по Парижу». Он согласился. Это было самое замечательное время, когда мы посетили наиболее интересные места: Монмарт, Мулен Руж и многие-многие другие. Наши прогулки растянулись дня на два-три. А потом Салахов позвонил друзьям. Конечно, за нами сразу приехали. Все нас куда-нибудь приглашали.

В Париже в то время были два знаменитых русских ресторана – «Максим» и «Людмила». Мы приняли приглашение одного близкого друга Таира – азербайджанца, который жил в Женеве и специально приехал в Париж, чтобы с ним встретиться. И пошли в ресторан «Людмила», хозяйка которого была милая женщина в возрасте, прекрасно говорящая по-русски. Нам был оказан радушный прием. Так как ресторан - русский, то выступал настоящий казачий хор, и несколько девушек, исполняющих русские песни.

Я позволил себе расслабиться.…К середине вечера я поинтересовался, какие еще песни знают выступающие на сцене. Мне ответили вопросом о том, какие песни интересуют, и я решил взять микрофон и самому спеть. Это были песни не Окуджавы, не Высоцкого, а наши народные, как «Шумел камыш…», напел и старинные песни, которые никогда никто не слышал. Все были поражены. Хочется отметить, что мы очень хорошо спелись с басом Борисом? выступающим в ресторане. «Дубинушка», в нашем исполнении произвела неизгладимое впечатление. Я вспоминал еще и еще песни, так продолжалось часов пять. Это был восторг души. Салахов с удовольствием поглядывал на происходящее.

В конце вечера я категорически потребовал счет. Так были потрачены все деньги, на которые собирался купить подарки женам и детям. Не хотелось, чтобы это воспринялось как вульгарность, таково было проявление простого русского добродетели.

Нас отвезли в гостиницу, где я просто рухнул на кровать, а утром первой мыслью было: «Елки-палки, а где же деньги?» Вспомнил, как закончился вечер, а так хотелось что-нибудь привезти близким из Парижа. В таких грустных мыслях я спускался по лестнице к ожидающему меня внизу Салахову. Увидел сдержанную улыбку на его лице:

- Ну, что, Игорек, как себя чувствуешь? Не жалко?

- Жалко. Конечно, теперь думаю, как теперь возвращаться…Ты же знаешь, что там будет дома…

- Да уж, конечно, знаю…

Сели мы за стол, и Таир говорит: «На, вот возьми. Мой друг сказал, что поражен тобой. Но в ресторан он нас привел, поэтому прими это в дар от него». Я был поражен, удивлен. Конечно, я обрадовался.

Наши встречи продолжились, мы возвращались под утро. Посетили все театры, музеи.

Меня поразил Роден, так как никогда не замечал в нем черты салонности. Зная его монументальные вещи, увидел в музее его альковные вещи и испытал разочарование.

Жалею, что в Париже ничего не рисовал. Испытывая потрясение от всего увиденного вокруг, не успел выразить это в живописи или графике. Но в моей памяти навсегда осталась та парижская осень. Заметил, что там не убирают опавшие листья, как у нас. Шуршание под ногами усиливало все впечатления и эмоции. Так хочется туда вернуться.

Думаешь иногда семьдесят семь лет – много это или мало? Многих окружавших тебя уже нет в живых, и оказывается, что срок-то большой.

Вспоминается еще один случай.

Нас привели еще в один ресторан, где я был поражен висевшими в зимнем саду картинами. Это были великолепные пейзажи моих владимирских друзей - Кима Бритова, Володи Юкина, Валеры Кокурина. Это была известная троица. Эти художники, отвергая официальное искусство, нашли свой стиль, свою пластику, такую яркую, народную. Стали основоположниками владимирской школы пейзажа. Основное содержание их работ – памятники архитектуры: монастыри, известные церкви Владимирской земли.

А вот как получилась дружба моя с ними. Я был в большом Совете Министерства культуры и в выставочном комитете, во главе которого тогда стояли Георгий Алексеевич Тимошин и Эрик Николаевич Барский. Это были удивительные люди, которые жили художниками. Это было время, когда в руководстве появились тонкие искусствоведы, которые, занимая высокие посты, поддерживали художников. Проводился отбор работ на Всесоюзную выставку. Этим процессом руководила Валентина Сергеевна Агеева, удивительная женщина, которая часто помогала нам, художникам. Вот нам и было предложено посмотреть работы владимирских художников. В 1964 году о них была написана негативная статья «Во власти штампа» в журнале «Художник», в ней они обвинялись в искажении представлений о Владимирской земле, о ее святынях. Тогда властвовал соцреализм, а на их работах были церкви, базарчики, удивительные осенние пейзажи. Много цвета и декоративности, хотя холсты были очень гармоничными. Стремление изображать неброские мотивы русской природы средней полосы открытым цветом в начале 1960-х казалось вызовом, такие работы не вписывались в официальный эстетический канон. На них и случился накат со стороны партийного руководства и Союза художников.

Мы были приглашены во владимирский обком, чтобы обсудить сложившуюся ситуацию и взять под защиту художников. Обкомовское руководство было настроено решительно, они не понимали, что пишут художники, когда существует такая промышленность, такое сельское хозяйство во Владимире. Мы были категорически не согласны.

Я сказал: «Да, это достижения, но вы должны понять, что тем Ваших художников больше нет ни у кого – такой природы нет нигде. Они воспевают Владимирскую землю. Мы считаем, что эти художники великолепны. Вы должны их поддерживать. А выпускаемые во Владимире кондиционеры производят во всем мире. Эти художники – ветераны войны, уже поэтому ими можно гордиться».

Не знаю, повлияло ли сказанное мною, но вскоре эти мастера стали народными художниками. В настоящее время владимирская пейзажная живопись вошла в сокровищницу подлинных достижений национальной школы.

Рассказать мне хочется вот о чем. Однажды они сидели у меня в мастерской на Поварской, в это же время ко мне пришла супруга. Позже она сказала о моих гостях: «Ты знаешь, вот так выглядели кулаки, купцы». Действительно, они выглядели как крепкие настоящие русские мужики. Написана великолепная картина Попкова, изображающая их на творческой даче в Переславле.

Как-то приехал я во Владимир, планируя посмотреть все памятники архитектуры. Встречали меня очень радушно. Ночевать я остался в доме Кима Бритова. Наутро была экскурсия в Суздаль. Мы неплохо посидели за столом, порядочно «приняли на грудь». С утра тяжело поднялись, уже стоял автобус, и мы отправились знакомиться с Суздалем. Началось с того, что, приехав в один из монастырей, мы отправились в трапезную. Там его все уже знали. Когда Дима стал снимать с себя пальто, я с удивлением увидел из одежды на нем только трусы! Он спокойно запахнулся, а я поразился, что его никто не осудил. Все знали его, как одного из великих владимирских художников. Мы пошли выпивать.

Потом я встречал Диму в селе Любец Ковровского района Владимирской области, где организовался круг художников, среди которых был и Гурий Захаров, и писатель Сергей Михайлович Голицын, дядя Иллариона, автор «Записок уцелевшего».

Я всегда вспоминаю Владимир, там много было талантливых художников. Но определяющей в художественной культуре этого города стала именно эта троица – Ким Бритов, Володя Юкин, Валерий Кокурин.

Поэтому мне так стало приятно, когда я увидел работы этих художников на стенах в Париже, в доме владельца ресторана «Максим».


 

О Сталинском времени…

Сегодня с утра слышал передачу о фильме «Завещание Ленина» по Варлааму Шаламову. Это правдивый фильм. Главный герой проходит все круги ада, все очень достоверно. Знаю не понаслышке, о тех страшных временах. Мой родной брат, отсидевший в лагере пятнадцать лет, написал книгу «Закон тайга». Это выдающееся произведение, не только как документальное свидетельство, но и с литературно-художественной точки зрения.

Фильм о Шаламове открывает жизнь на ту тяжелую жизнь людей в лагерях, на античеловеческие отношения со стороны охраны, на время уничтожающее все и всех. Как правильно сказал режиссер этого фильма: «Гитлеру было далеко.… Хотя он многое взял».

Я сделал серию, посвященную репрессиям. Я создавал ее не для аудитории, а для себя. Меня это волнует. Я отстаиваю память о времени. Я пытаюсь сохранить память об этом хоть в чьем-то сознании. Нужно помнить об этом и не забывать. Это наш долг.

Приход к власти Сталина нанес непоправимый вред всему нашему государству. Мой отец был врачом, крупным ученым, работал в институте, где разрабатывались самые современные методы и препараты, которые применялись в лечении членов ЦК. Трагедия отца в том, что, веря в идеалы социализма и коммунизма, будучи предан своему делу, он пострадал по обвинению во вредительстве.


 

О родителях…

Мне, конечно, ближе и значительнее кажется мама. Но, с начала об отце.

Отец был профессором, доктором медицины. В годы революции, еще с 1902 года, он был членом РСДРП. Как сын священника он был определен в вологодскую духовную семинарию, но был исключен за вольнодумство, так как попал под влияние так называемых кружковцев. Не имея права поступать в высшее учебное заведение на территории европейской части России, уехал с братом в Томск, где и поступил на медицинский факультет. Во время учебы он вел активную политическую деятельность, попадал в царскую тюрьму. Члены РСДРП активно участвовали в революции 1905 года. В то время он познакомился с С. Кировым, с В. Куйбышевым. У него было много подпольных кличек, одна из которых – «Пашка – разбойник». Это, безусловно, говорит о серьезном характере, хотя он был человек организованный, но эмоциональный.

Он учился очень успешно, был принят в ординатуру, закончив которую, стал доктором медицины, шел 1912 год. Это было редко в то время. Он шел по специальности почечно-урологической, а тему для защиты выбрал – «Съемный шов при операции мочевого пузыря». Такие операции актуальны и сегодня.

Когда началась война в 1914 году, он был мобилизован. Отец рассказывал, что проведение операций в сложных боевых условиях много дали ему в профессиональном плане. Потом начались революции, одна за другой, он участвовал в боях, и был выдвинут солдатами в депутаты на Первый съезд Советов. Когда свершилась революция, он был послан в Сибирь, как Народный Комиссар. Он многое сделал для образования, преобразовывая медицинские факультеты в институты в Томске, в Иркутске. В двадцатые годы был отозван в Москву, уже зарекомендовав себя надежным кадром.

В это время страна нуждалась в медицине и во врачах. Отец попал в высшие сферы Здравоохранения. Некоторое время возглавлял лечебную комиссию ВКПб. Став директором института Склифосовского в 1928 году, он многое сделал: перестроил корпуса, сам закупал автомобили, построил сообщающиеся с отдельными зданиями подземные ходы, лечебные помещения для оперативной хирургии.…Фактически именно он создал Институт скорой помощи. Когда было заседание ученого совета, посвященное юбилею отца, то было много сделано докладов по его трудам, давали высокую оценку его деятельности.

Но пришел 1937 год… Отца приговорили к десяти годам без права переписки, в то время это означало, что приговоренный будет уничтожен. Забрали его в августе 1937 года, а, по нашим сведениям, расстреляли в марте 1938. Тогда была уничтожена целая плеяда деятелей революции и медицины, так называемый правотроцкистский процесс, среди них был и Бухарин.

После реабилитации мне позволили посмотреть документы по делу отца. Оказалось, что отца предал человек, который был в доверии, участвовал в деле маршала Тухачевского. Вот он, вроде как слышал упоминание о Павле Обросове – старом партийце. На одних показания стояла подпись Ежова, второго человека после Берии.

Так я и мои братья стали детьми врага народа. Старший брат попал в лагерь, так как был обвинен в подготовке молодежной террористической группы по устранению Сталина. Провел в ГУЛАГе пятнадцать лет. В 1941 году он бежал на фронт, желая защищать родину, но был пойман. Он написал роман «Закон тайга», одна глава, из которого была напечатана в журнале «Москва», редактором которого был Леонид Бородин, тоже испытавший годы лишений в лагерях. Благодаря нашему другу, искусствоведу, Грише Анисимову, была организована их встреча. Брат получил премию за свою публикацию.

У него сложная судьба. Под Сталинградом он был ранен, приехал в Москву, стал учиться. Как-то пришел домой и сказал маме, что встретил нашего старого знакомого, Кешу, который по нашим подозрениям был сексототом. Тот опустил голову и прошел. Моего брата это насторожило. Действительно, опасения подтвердились, вечером за ним пришли. Так снова посадили на девять лет, не посчитавшись с тем, что он воевал, был награжден и был ранен.

Роман писал долго, не мог его опубликовать. Книжка была издана при помощи опять же Анисимова. Мы принесли напечатанный роман к постели брата, к тому времени он был уже плох. Увидев одну книжку, он сказал: «Что это? Вы мне как Горькому? Один экземпляр…» Через пару дней мы принесли небольшой тираж, он был очень доволен. Дарил их, подписывая. В этот же день, к вечеру, ему стало плохо, он впал в забытье, но с радостным лицом он ушел в мир иной.

Иногда думаю, а может прав Достоевский, утверждавший, что «вся наша жизнь – страдания». Страдания создают нашу социальную и нашу творческую биографию. Так и есть, более благополучное рождает благополучное.

Наши дети не знают того, что мы прошли. Не представляют, что значит, быть «сыном врага народа». С нас сняли это «звание» только года три назад, когда меня неожиданно вызвали в прокуратуру.

Илларион Голицын, Дмитрий Жилинский – мои близкие друзья пережили подобное в жизни. У них отцы погибли в лагерях.

Странные ситуации складывались.… Другой мой брат Анатолий был контрразведчиком, был послан в Испанию, а во время войны возглавлял партизанское движение. Вот получалось: отец расстрелян, один брат сидит, а другой – герой. К сожалению, он рано ушел из жизни.

Когда В.В. Путин вручал мне в 2001 году в Кремле Государственную премию за серию, посвященную нашей русской деревне, то я попросил сказать несколько слов. Я сказал, что посвящаю эту премию своим родителям. Каждый из нас – человек от земли, для творческого человека это особенное понятие. И Пушкин, и Тургенев, и Толстой находили в родной земле внутреннюю духовную поддержку.

Как было сказано раннее, мой отец родом из Вологодской крестьянской среды. Моя мама из Тверской губернии, из деревни Большое Ращино, в лет десять была отдана «в няньки» в Питер. До восемнадцати лет она была в прислугах. К 1917 году она работала машинисткой в Смольном. В 1919 – вступила в партию, а позже уехала в Сибирь, где поступила в Омске на медицинский факультет института, организованного моим отцом. Знакомство их произошло на профессиональной почве. Она была врачом – невропатологом. Где - бы она не работала, благодаря ее душевным качествам, все шли к ней посоветоваться, для каждого находила нужные слова. Она была очень доброй и справедливой, но очень сдержанной. Я никогда не видел, чтобы она плакала. Стойко воспринимала все удары судьбы.

Когда началась война, мы жили большой семьей в одной комнате, куда нас выселили после ареста отца. Я спал на одной верхней антресоли, а старший брат с женой – на другой. А мама с братом – внизу за занавеской. Еще с нами жила тетка, приехавшая из деревни. Про нее отдельная история.

Молодой девчонкой ее взяла мама из деревни. Она общалась с компанией моих старших братьев, потом забеременела от кого-то из их друзей. Отец был зол, хотел выяснить имя обидчика. Она молчала, отец успокаивал ее и, даже когда его забирали, сказал: «Не переживай, рожай! Вырастим. Я вернусь». Арест отца был для нее катастрофой. Она потом так и осталась с нами жить. Родила сына, который стал нам братом.

Мама была мобилизована, а нас определили в интернат. Во время войны эта хрупкая женщина была главным врачом эвакогоспиталя. Это самая тяжелая работа, мужики не выдерживали – нервы сдавали, шла мама и успокаивала раненых. Вся ее жизнь была для меня примером. В сложных ситуациях я всегда шел к ней за советом, поступал так, как она подскажет. Вот одна из моих жизненных ситуаций. Когда у моей девушки должен был родиться ребенок, я сомневался, как поступить. А мама категорично заявила: «Ты мой сын! И ты знаешь, как поступить!» Я женился, родился ребенок.

Именно мама привила любовь к искусству. Она покупала толстые книжки, считая, что детям это необходимо. Хотя мы жили в одной комнате, но у каждого из братьев был стол, на котором всегда были книги.

Мама всегда любила искусство. Хотела стать художницей, даже немного рисовала маслом; был и написанный ею роман о себе, правда, не знаю, куда исчез, когда-то хранился у брата. Нас шесть братьев, но два старших – сводные, от первой жены отца. Она тоже была врачом, в тяжелые годы революции померла в тифозном бараке, так остались двое малолетних детей. Встретив нашу маму в Омске, отец женился, и она сразу стала матерью двух детей. Старший брат Андрей, написавший роман «Закон тайга», создал поэму, посвятив ее нашей маме. Он подчеркивал, что она была роднее родных.

Наша мама всегда была другом отцу, его соратницей. Была членом партии, разбиралась в политических коллизиях того времени. В жуткие 1936- 1937 года с тревогой встречала отца поздним вечером, он каждый раз приносил недобрые вести: «Танечка, взяли Смирнова…». Называл и другие фамилии. Они сразу же удалялись в комнату, обсуждая подробности.

Еще в 1934 году, когда при странных обстоятельствах умерла жена Сталина Надежда Аллилуева, официальной была версия самоубийства. Отец был вызван в Кремль, он был в составе комиссии, вспоминал, что Сталин требовал от них заключения, что Аллилуева скончалась от перитонита. Но они не согласились, а отец сказал потом маме: «Коба мне этого не простит». Я хорошо запомнил эти его слова. С этого времени мы жили в ожидании. В это же время умер Фрунзе, подозревали, что это было заказное убийство, профессора Очкина обвиняли, что дал слишком большую дозу наркоза. Фрунзе был очень уважаемый революционер популярный главнокомандующий, но уже стар и слаб. В одном из писем он писал жене, что ложится по заданию партии в больницу на операцию, но чувствует, что силы покидают его и операция ему необходима. Когда вышел роман Бориса Пильняка «Повесть о непогашенной луне», в котором описывался аналогичный случай – смерть командарма по воле одного из верховных, угадывался образ Сталина. За эту работу Пильняк также пострадал.

После гибели Фрунзе, большинство врачей, участвовавших в операции, да и мой отец позднее, были уничтожены Сталиным. Считается, что, скрывая следы своей деятельности, он убивал соратников. Как говорил Бернард Шоу: «Первая задача после революции, убить тех, кто делал эту революцию». Сталин выполнял эту задачу.

Мама, конечно, все это знала. Долгое время мы удивлялись, почему же она не была арестована. Выяснилось, что все дело в формальностях: родители не были расписаны, соответственно фамилия у нее была девичья - Серова. Видимо, в документах что-то не совпало, и маму чудом не тронули. Конечно, дальнейшая жизнь без отца была очень сложной. Нас переселили в коммуналку, а потом в дом на Ярославке, тогда это была окраина Москвы.

Мама долго не могла найти работу. Потом устроилась на четверть ставки на Трехгорную мануфактуру в здравпункт. Конечно, это была очень маленькая ставка, но благодаря присущим ей ответственности и работоспособности она сделала карьеру. Вскоре стала главным врачом. При фабрике были пионерские лагеря, куда отправляли нас с братом. Я помню лагерь в чудном месте, в Тарусе на Оке. Это жемчужина нашего времени, там и сейчас проживает целая плеяда выдающихся творческих деятелей. Вспоминаются «Тарусские тетради» Цветаевой, вечера Рихтера, Ахмадулина и Мессерер…

Но я отчетливо помню и довоенную Тарусу. Это был военизированный детский лагерь, в котором работали удивительные люди. Проводились для нас общественные чтения, в частности, вспоминаю Александра Александровича в военной форме, который рассказывал нам популярный детектив того времени «Голубые мечи». Мы ждали каждый вечер продолжения, а потом затаенно слушали о войне, о шпионах, о разведчиках. Была там и самодеятельность в Доме культуры, который располагался в бывшем храме – примета того времени.

Именно мама привела меня в Дом пионеров, где я стал учиться рисованию. Там я получил первые представления о пластике, об истории искусства. Вспоминается и наш удивительный педагог – Александр Михайлович Михайлов. Доброжелательность, внутренняя культура – основные его качества. Я никогда не слышал от него окрика, ругани. До сих пор помню мягкий тембр его голоса.

Вернувшись из эвакуации, я сразу же побежал в Дом пионеров. Стал все серьезнее погружаться в мир искусства. Немаловажно и то, что нас там ожидал обед, а перед занятиями давали талон на стакан кефира с булочкой.

На память приходит одно происшествие. Я был отчаянным малым. Мне нужно было от Ярославки добираться на автобусе до Сретенских ворот, потом на трамвае. Тогда были большие деревянные трамваи, я, конечно, часто заскакивал на ходу. Как-то был пойман милиционерами, меня привели в отделение. Посадили в камеру предварительного заключения вместе с жуликами и воришками, один из которых в настоящих прохорях – воровских сапогах попросил, когда выйду сгонять к его друганам и сказать, что его поймали. «Вот, - думаю - попал!» Я был несовершеннолетний, поэтому из милиции должны были забирать родители. Я сказал, что у меня мама врач и очень занята. В то время она была председателем Трудовой экспертной комиссии, это была значительная должность. Это была сложная работа. Ей позвонили. Меня вызвали, выхожу и вижу маму, которой следователь рассказывает, за что меня задержали. Я подумал, что сейчас мне достанется.… Как вдруг мама говорит: « Как же вам не стыдно, вы меня занятого человека, которого ждет целая очередь в пятьдесят инвалидов, вызвали по такому пустяку! Вы могли сказать по телефону, я бы его наказала, но вы понимаете, что меня ждет толпа больных!» Все в отделении оторопели, они не ожидали от такой хрупкой женщины такой реакции такого жесткого голоса. Никто нас не стал удерживать. Она потихоньку взяла меня за руку, и мы вышли. Я сказал, что мне надо во Дворец пионеров. «Но ведь уже поздно», - сказала мама. «Но, там же дают талончик и булочку…», - ответил я. Бегом помчался на занятия, благо это было недалеко. Захожу, сел за мольберт, а Александр Михайлович подходит, дает талончик и говорит: «Ты сходи, Игорек, там еще не поздно…» Вот так мне достались заветный кефир и булочка.

Это был выдающийся педагог, воспитавший многих мастеров, например, Бориса Неменского, Андрея Васнецова. Была его юбилейная выставка, где вспоминались все его заслуги. Он никогда не давил на учеников, прививал любовь к изучению истории искусства.

Другие мои братья стали архитекторами, а третий, Павел – технарь, но тоже состоялся в жизни, возглавлял когда-то кафедру механизации и учета в финансовом институте. У него нелегкая судьба – пришлось служить семь лет, так как его мобилизовали в годы войны. Потом отправили служить на почти необитаемый остров на Каспии. Когда он вернулся в Москву, то выбрал финансовый институт, стал кандидатом наук. Нужно отметить и Павел тоже рисовал.

После реабилитации отца нам дали двухкомнатную квартиру. Мама была уже на пенсии. Все свои деньги она тратила на внуков. Это доставляло ей истинную радость. Больше всего ей хотелось, чтобы все внуки ее запомнили. Я вспоминаю ее последние слова, сказанные в Петровом Дальнем, когда она была уже совсем обессилена от болезни: «А, вот, Танечка, внучка – она такая маленькая, я переживаю, что она не будет помнить обо мне».

Перед самой смертью она попросила отвезти ее в родную деревню Большое Ращино, я писал об этой поездке в одном из рассказов. К тому времени на деньги, которые нам выдали в связи с реабилитацией отца, мы решили купить машину одну на всех. На ней и поехали. Это была огромная радость для мамы. Сбылась ее заветная мечта – съездить в деревню и повидать близких.

Я хотел быть рядом с умирающей мамой, но она сказала: «Иди, тебе надо по делам в Союз, это важнее…» С ней остался брат, на руках которого она ушла в мир иной. Помню, как мама настоятельно говорила, что не нужно идти в медицину, так как эта профессия принесла нам страдания и беды. Радовалась выбранному пути, каждого из сыновей.

Для меня она всегда святая женщина, стойко пережившая все испытания, воспитавшая нас, помогавшая абсолютно во всем. Главной для нее всегда была забота о детях. Зная о своей болезни, она никогда нам не рассказывала, скрывала, чтобы нас не беспокоить. Ведь, в детях – главный смысл женской судьбы.

Я теперь считаю, что сон – это дар. Ведь он дает возможность встречаться с ушедшими близкими людьми. Так я встречаюсь с мамой, советуюсь с ней, конечно, на утро не помню, о чем говорили. Но остается благостное чувство от встречи с любимым родным человеком.

Когда отец был директором института им. Склифосовского с 1928 по 1935 год, мы жили на Сухаревке. Это был угловой дом на Садовой, была дверь, связывающая дом с институтом. Но после ареста папы в 1937 году нашу большую семью лишили этой квартиры и всех поместили в одну комнату. В 1938 году я пошел в школу, тогда только отстроенную там же на Сухаревке, в Коптельском переулке. Школу возвели на месте разрушенной церкви, в которую когда-то меня водила бабушка. Мой дед был вологодским священником, поэтому бабушку называли матушкой. После его смерти мой отец взял ее в Москву. Думаю, именно бабушка приобщила нас к церковной жизни и, как мне кажется, крестила тайно меня и всех моих братьев.

Я храню приятные воспоминания о своей первой учительнице – Анне Ивановне. Одно из главных впечатлений от первых школьных дней – разрисованные стены первого этажа.

Но особенные эмоции связаны с преподавателем рисования. Именно благодаря этому человеку, я понял, что художник не только мыслит по-другому, не только что-то создает, но он по- особенному выглядит!

Он не заставлял нас рисовать какие-либо постановки, а…рассказывал сказки. При этом он сам выглядел, как сказочник. У него было выразительное лицо, удлиненный с горбинкой нос, седые волосы, роскошный бархатный или велюровый балахон, эффектный бант и трость. Так он давал понять, что художник – невероятная творческая натура.

Его фантазия передавалась нам, как могли мы пытались воплотить его рассказы о мальчике-с пальчике, о девочке, потерявшей туфельку.… В своих работах я открывал сам себя.

Вспоминается, как я шел из школы домой. Одно время меня поджидал один «шкет», который выражался только матом. Преодолев чувство ответственности за себя, я ввязался в драку. Имея хорошую подготовку, я порядочно изметелил его, хотя он был старше. Но больше никто меня не поджидал… Я стал понимать, что нужно уметь за себя постоять. Мои старшие братья одевали мне на руки боксерские перчатки, находили соперников во дворе и говорили: «Ты, Гога, ему дашь!» Это сильно помогло в жизни. Умение постоять за себя воспитывалось во мне с детства. Даже когда меня побеждали, я все равно завоевывал уважение ребячьей среды.

Сейчас, убеленный сединой, когда происходят какие-либо мероприятия, если решаю, что нужное еще не сказано, я встаю и говорю. На реплику «Обросову слово не давали!», отвечаю: «Обросов слово сам берет!» Началось это в далеком детстве.

Хотя не все было гладко. В школе мы готовили торжественный вечер ко дню Октябрьской революции, я должен был продекламировать несколько слов, которые подхватывал, стоящий за мной. Нас вывели на сцену, я все помнил, но до тех пор не наступила моя очередь. Мне все стали подсказывать, но это не помогло не мне, не стоящему за мной. Помню, как сильно переживала учительница, когда нас с позором уводили со сцены в полном молчании. После провала мне устроили взбучку, и преподавательница сказала: «Ну, все, Обросов, больше я тебя никогда на сцену не выпущу!» Но как она сильно промахнулась, так как в дальнейшей моей жизни мне часто приходилось, да и приходиться, быть оратором. Когда я что-то забываю, сразу приходит на ум тот детский конфуз, и вспоминаются нужные слова.

Я всегда был, как говорят, «выступальщиком». Происходящие события всегда вызывали во мне отклик и желание противостоять чему бы то ни было.

Когда началась война, в сорок первом году нас вывезли в интернат в Горьковскую область, так как мама была военнообязанной как врач. Потом перевезли на Урал, под Курган. После возвращения из эвакуации я продолжил учиться в школе № 287 в селе Алексеевском, так как нас туда уже выселили. Это были тяжелые годы. Во время войны многие не учились, поэтому к ее окончанию всех стали загонять в школы. В нашем классе было человек пятьдесят, а то и больше, и сидели мы по трое за партой. Я был из всех самым младшим, одноклассники были разного возраста, много переростков, лет 16 – 18, которые иногда на уроках поигрывали в карты.

Был у нас такой парень – «Граф Толкушкин». Он часто демонстративно приходил во время урока, хотя сидел за первой партой, а это считалось место отличников. У него была шляпа, длинное пальто, перчатки, длинная трость, поэтому его так прозвали. Он садился за парту и смотрел в окно, когда ему это надоедало, он брал трость, надевал пальто, шляпу и уходил из школы. Так долго продолжаться не могло, и его исключили.

Был и еще Витек, который однажды пришел, выкинул мои вещи, так как решил сесть на мое место. А тут я увидел трость «Графа Толкушкина» и, не долго думая, стукнул обидчика. Получил одобрение у самого «Графа». Так завоевал особое положение. И потом в жизни часто приходилось что-то доказывать, отстаивать свою точку зрения. Помню еще один момент, когда один из моих одноклассников вызвал меня на разговор во двор. Во время драки я узнал, что у него повреждена рука, почувствовав неловкость, я предложил прекратить выяснение отношений. Такая победа мне была не нужна.

Мы учились в три смены. Я начинал учиться в шесть часов, заканчивал в одиннадцать. У нас учились с разных районов. В районах складывались группировки, которые постоянно выясняли отношения на школьном дворе после занятий. Я частенько принимал в этом участие.

Один парень у нас был очень отчаянный, звали его «Гусек», так как занимался голубями. Он смотрел на крыши, завидев незнакомого голубя, бежал наверх, в свою голубятню, чтобы послать своих голубей за чужаком.

Когда звенел звонок с последнего урока, все бежали во двор, ожидая, что же сейчас будет. Нам надо было идти к трамвайной остановке, «кодла» уже поджидала нас во тьме. Смотрю, впереди идет «Гусек», как всегда на нем военная шинель. В самый напряженный момент он распахивает шинель и вытаскивает, дико крича, настоящую шашку и бросается на противника. Так он стал для нас авторитетом. Теперь нас побаивались. Больше уже никто не поджидал. Я слышал о его дальнейшей печальной судьбе: он выпивал, однажды ударил своего собутыльника чайником, так попал в тюрьму.

Я переходил из школы в школу, что, конечно, не могло не сказаться на учебе. Большие проблемы были с русским языком. Знал, что буду поступать в Строгановку. Помню выпускные экзамены, как педагоги хотели украсить школу для торжественности. Я решил принести из дома ковровые дорожки, поинтересовался мнением мамы, она согласилась. Я обрадовался, быстро их свернул и побежал в школу. Всем понравилась моя затея. Действительно мой коврик красиво лег в проход между партами в классе.

А со мной на следующий день случился приступ аппендицита, так осталась переэкзаменовка на осень. И я опоздал на экзамены в Строгановку на основное отделение.

Помню учителя математики Иосифа Ароновича. С этим предметом у меня тоже были проблемы. У него был только один любимчик. Как-то нас попросили привезти ему дрова, мы с другом согласились, надеясь на то, что он изменит свое отношение. Когда привезли дрова, меня не покидало чувство неловкости, казалось, что Иосиф Аронович увидит нашу неискренность.

Еще тогда, когда война заканчивалась, старший брат прислал письмо, в которое вложил газетную заметку об открытии Строгановки – художественного учебного заведения, и настоятельно рекомендовал мне поступать туда. Немаловажным для нас был и тот факт, что учившимся там выдавали продовольственные карточки и обмундирование. В Строгановке тогда учились восемь лет. Я заканчивал семилетку, продолжать учебу дальше было тяжело, так как мама работала одна, поэтому вариант учебы в Строгановке был кстати. Хотя был разговор поступить в архитектурный техникум. Я никогда не учился в художественной школе, хотя знал, где она находится, но продолжал заниматься рисованием во Дворце пионеров у А.А Михайлова.

Так я закончил семилетку и решил поступать в Строгановку, в 1945 году возрожденную на Большой Спасской, удивительно, что именно в здании той школы, где я начинал учиться и построенной на месте разрушенной церкви. Решил идти в школу рабочей молодежи. Со мной учились настоящие работяги, приходившие на занятия после смены. Послушав урок минут двадцать, они засыпали, и раздавался храп на весь класс.

Помню, как ездил в Раменское, чтобы продать одежду, которая стала мала. Приехав туда, я вставал в рядок таких же «торговцев». Рынок всегда связан с ворьем и жуликами, поэтому часты облавы. Я и попал в одну такую. Меня забрали в отделение, где следователь грозно поинтересовался, что у меня в чемоданчике. Вытащив старый чулок, сказал: « А, а ну пошел отсюда!» Я быстренько побежал к двери. Ездил в деревню менять одежду на продукты, вспоминается один случай, когда меня обманули. Однажды поехали под Палех с дядей Осипом, он работал с мамой в поликлинике. Мама дала мне шторы, на которых она сама вышивала. Мы долго ехали на телеге, когда приехали, то поселились у одного деревенского мужичка. Меня положили в горнице на кровать, но проснулся я от страшного чеса, вокруг было столько клопов, оказалось, что я спал на них! По утру шторы я выменял на два килограмма сливочного масла. Это была удача, я был очень доволен. Знал, что обрадуется и мама, хотя масла мне сразу не дали, пообещали прислать через две недели с дядей Осипом. Действительно, он поехал и привез нам бидон, заглянув в который увидели сметану, обещанного масла не было. Вот так меня обманули.

Шел 1945 год. Солдаты возвращались с войны, имели приоритет при поступлении на учебу. Поэтому в первый год я на основное отделение не поступил, хотя имел лучшие оценки. Но остался в Строгановке на отделении по подготовке мастеров. Занятия были до пяти вечера, а потом я торопился в школу рабочей молодежи, так как планировал опять поступать в следующем году. Так прошел целый год.

В Строгановке из нас готовили деревянщиков - мы строгали, пилили. На всю жизнь я сохранил любовь к работе с деревом. Среди всех студенческих акварелей на первой выставке и потом, в конце года, много было моих работ. Я решил подавать заявление о переводе на основное отделение, так как многие фронтовики, не имея художественной подготовки, не тянули учебу и были вынуждены уходить.

У нас был замечательный декан факультета Михаил Александрович Марков. Поначалу наши отношения не сложились. Когда я весной успешно сдал экзамены, то подал заявление. В один из дней к нам в аудиторию вошел декан и с грозным видом приказал: «Обросов, зайдите-ка ко мне!» Я подумал: «Что случилось?»

«Вы что это через мою голову подаете заявление о переводе! Вы думаете, что так просто государства на вас деньги тратило! Сразу же перейти на основное отделение!» - и прибавил еще несколько крепких словечек.

Я упал духом, думая, что это конец. Так и вернулся на прерванное занятие по материаловедению, а потом с тем же настроением пришел домой. Маме ничего не рассказал. Наступили каникулы. Прошло лето, и первого сентября я пошел в Строгановку на свое отделение ОПМ, в свою группу. А мне говорят: «Ты, почему здесь? Тебя ведь перевели!» Побежал, посмотрел списки на доске приказов, читаю: «Перевести Обросова И.П. на основное отделение». На всю жизнь я запомнил тот случай, все-таки Михаил Александрович подумал и решил не портить мне жизнь, подписав приказ о моем переводе на основное отделение.

В дальнейшем у нас сложились очень теплые отношения, он стал мне как отец. У Михаила Александровича был сын, которым он часто был недоволен из-за его равнодушия к учебе. И у меня с ним были натянутые отношения, случались даже драки.

Михаил Александрович Марков был не только отзывчивый человек, но и удивительный педагог. Он игнорировал учебные программы, настойчиво требовал: «Хватит рисовать гипс карандашом, берите тушь!» Часто заставлял рисовать углем. Он изменял все задания, как-то придумал писать пейзаж или натюрморт тремя любимыми цветами. Действительно, благодаря таким упражнениям развивались колористические способности, присущие каждой индивидуальности. Водил нас рисовать на заводы, в зоопарк. Конечно, на его стремление к экспериментам повлияла учеба во ВХУТЕМАСе. Творческая натура в нем преобладала. Сам писал неплохие пейзажи, хотя высот не достиг.

Как-то, когда я уже был известен, мне неожиданно позвонил Андрей Марков – сын того, с кем я когда-то дрался. Сказал, что хочет вступить в союз, попросил посмотреть его работы. Я боролся с собой, но поехал. Мы вспоминали его отца, наши отношения. Увидев неплохие работы, я согласился помочь, но он больше не перезвонил.

В Строгановке я учился восемь лет. Не любил общеобразовательные предметы, особенно химию. Капитон Матвеевич – химик преподавал еще и математику. У нас была взаимная неприязнь. В дипломе имею три тройки, хотя мог получить красный диплом. Я отказался пересдать химию, физику, математику, потому что не хотел общаться с Капитоном Матвеевичем.

Особенно вспоминается преподаватель по эстетике, тоже фронтовик, Иосиф Аронович Масеев. Он так интересно преподавал марксистско-ленинскую эстетику, что на его лекции приходили с других институтов. На экзамене он требовал от меня зачетку, ставил пятерку, даже не выслушивая ответ по билету. Утверждал, что всегда знает, кто какую оценку заслуживает.

Мне повезло, что не только педагоги были фронтовиками, но и многие мои сокурсники прошли войну. Это были порядочные люди, серьезно относившиеся к занятиям, хотя не все имели художественные способности. Среди них было много достойных людей, которых воспитала война. Но был и такой, как Васька Смирнов, который ходил весь в орденах, а потом выяснилось, что все его заслуги липовые.

Вспоминается такой эпизод. Новая постановка, каждый стремится занять место поближе, получше. Васька часто занимал место, не считаясь ни с кем. Была и другая личность – украинец Леша, парень двухметрового роста. Здоровый и сильный, но очень добрый. Часто его просили помочь что-то перенести, он никогда не отказывал. Вспоминаю, как он усаживал кого-нибудь на табуретку, а потом поднимал ее зубами. И вот: новая постановка, все выбрали места. Васька умудрился опять занять чье-то место. Леша забрал у Васьки мольберт, переставил, а потом, схватив Смирнова за волосы, приподнимая над стулом, сказал: « Пфу.…Двадцать восемь волосин!» Он показал свою физическую силу, не ударив, не причинив вреда.

Я всегда очень уважительно относился к фронтовикам, которые с окопов пришли в храм искусства. Среди них я был младше всех. Но по совету одного из ветеранов мне предложили стать комсоргом группы. На одном собрании нашей факультетской комсомольской организации я высказал претензии по работе нашего главного секретаря Дегтярева. На выборах мой друг Юра Сучевский, который был старшим в группе, предложил мне стать секретарем факультетской комсомольской организации. Я был сыном врага народа, но существующие порядки не критиковал.

Я всегда стремился быть лидером. На просмотрах меня стали отмечать после четвертого курса, входил в первую пятерку лучших учеников.

Меня привлекала общественная жизнь. В это время директором у нас в Строгановке стал не художник, а бывший министр соцобеспечения. Это оказался удивительный человек. Он сделал очень многое для института. Нынешняя Строгановка – его заслуга.

Студенческая жизнь была очень интересной и полной. Хотя я был сыном врага народа, стал секретарем комсомольской организации нашего факультета. Мы организовывали спектакли, даже кукольные. Вес наши начинания поддерживались нашим директором. Он старался обеспечить нас всеми материалами. Возглавляя кафедру композиции, присутствовал на просмотрах и, хотя не разбирался в искусстве, прислушиваясь к мнению окружающих, суммируя разные мнения, он давал точные характеристики.

В одном кукольном спектакле я играл Черчилля. Сам придумал, как сделать, чтобы сигара в зубах моего героя дымила. Это был мой коронный номер. Часто проводили капустники. Много занимались спортом.

Именно в училище я стал заниматься боксом. У нас был замечательный тренер, бывший мировой судья, Коньков В.Ф. Мне повезло, что именно с ним стал профессионально заниматься боксом. Не имея разряда, я удачно проводил поединки. Однажды на соревнованиях нас поделили по возрастным группам. Оказалось, что не явился на показательные соревнования спортсмен, на участие которого сильно рассчитывали. Мой тренер решил заменить его мной. Мы начали работать. Началось потихоньку, а потом… В общем, он сильно меня изметелил, я еле дошел до дому. Синяков не было, но все тело болело, переворачиваясь в кровати, я тихонько стонал, и разбудил маму, так как тогда мы спали в одной комнате. Я не стал жаловаться, но до сих пор помню тот случай – это была жизненная школа.

У нас проходили соревнования между факультетами, конечно, я всегда хотел победы. Как-то, но уже в лыжных соревнованиях, меня поставили вместо спортсмена, который не явился. Никогда не бежал на такую дистанцию, в двадцать километров, к концу понял, что сил нет. В лыжах есть такой порядок, если тебя обходят, то ты должен уступить дорогу. Это часть этикета. Я не стал этого делать, дошел до финиша. Для меня это было принципиально – не ударить в грязь лицом.

Вспоминаю, как на диплом нам дали задание разработать интерьеры особняков на Ленинских горах. Проявляя свободомыслие, мы хотели отказаться от защиты дипломов, так как тема нас не устраивала. Но потом согласились с программой.

Отстаивать свою позицию стали позднее, в шестидесятые годы, когда мы отказались от показухи, соцреализма в искусстве, стремились проявить себя.

Важной фигурой для нас являлся Твардовский – главный редактор журнала «Новый мир», утверждавший новые истины. Он говорил о том, что сейчас должна быть «правда факта». Такая установка явилась основой мировоззрения нас - художников сурового стиля. Мы стремились показывать жизнь такой, какая она есть со всеми сложностями, без прикрас.

У меня была такая серия, с которой я вступил в Союз художников – «Военные годы». Изображал эвакуацию, теплушки, вспоминая детские впечатления. В это время уже образовалось наше трио – Обросов, Голицын, Захаров. Как-то Илларион повел нас в Новогиреево к Фаворскому. Владимир Андреевич посмотрел наши гравюры и сказал: «Нарезано плохо, слабенько.… Но самое главное, что есть мысль, настоящая боль». Гурий Захаров и Илларион Голицын стали учениками Фаворского, а меня больше привлекала немецкая школа. Фаворский мне казался слишком рациональным, по духу и по пластике мне были ближе Дейнека, Петров-Водкин. Я слагался из них. Простота, локальность пятен, лапидарность линии – вот то, что привлекало.

Конечно, это было позже, когда учились в Строгановке, мы даже не знали об импрессионистах. Существовавший когда-то музей западного искусства, бывшее Щукинское собрание, был закрыт. А мы изучали передвижников. Позже Фальк, Ларионов, Гончарова стали для нас открытием, как и французское искусство начала XX века. Мировозренчески нас, конечно, жестко ограничивали. Но важным считаю для художника самообразование, поиск духовных учителей.

Большим событием стал международный фестиваль молодежи и студентов в 1957 году. Мы участвовали в дискуссиях, спорах, проходивших в парке Горького. Фурор произвела выставка польского искусства в Манеже. Такого мы не видели никогда.

Чтобы открыть самого себя надо так много перекопать. Художник должен сам себя выращивать, опираясь на реалии и согласно своим внутренним ощущениям.


 

Рассматривая фотографии…

Смотрю на фотографию и вижу своего друга Леню Козлова, его жену Ольгу и моих друзей из Англии – Эндрю Джека с супругой Сандрой на фоне портрета, когда-то написанного мной. Когда-то Эндрю написал о нашей встрече в моей мастерской, о моих работах прекрасную статью в одной из английских газет. С тех пор у нас сложились теплые отношения. Они мечтают снова приехать в Россию, увидеть русскую деревню, я надеюсь привезти их к себе в Тверскую область. Вспоминаю, как был у них в гостях, в московской квартире.

На портрете изображен один из первых наших успешных предпринимателей – Шутов Николай Владимирович. Он интересовался искусством, был неравнодушен к художникам. Анна Дегтярь, которая написала обо мне первую книгу, составила ему коллекцию живописных работ для галереи, в которой были работы братьев Смолиных, Никонова, Попкова. К сожалению, мне неизвестна дальнейшая судьба этой коллекции. Там была и моя работа – портрет самой Анны Дегтярь. Впоследствии мне хотелось на моей юбилейной выставке выставить его, но не получилось.

Но вернемся к портрету. На нем Шутов сидит, по-барски сложив руки, на фоне некоторых моих работ. Это образ значительного человека, мецената, выполненный в моей черно-белой пластике. Когда он увидел законченный портрет, то остался к нему равнодушен, создалось впечатление, что он ему не понравился. Мой друг, Олег Вуколов, сказал ему, не взирая на добрые отношения: «Ну, ты полный дурак… Мало ли, что тебе не понравилось. Это же написал большой художник, значит - это уже представляет ценность». Я надеялся, что портрет будет куплен, но Шутов посмотрел законченную работу, но ничего не предложил. Так портрет остался у меня.

Когда ко мне в гости пришли мои друзья из Англии, то среди всех работ они обратили на это произведение и пожелали его приобрести. Это близкие мне люди, поэтому я продал портрет и понравившиеся им натюрморты за символическую сумму. Мне хотелось, что бы портрет уехал в Англию, где я знал, тогда уже обосновался Шутов со своей семьей. Я думал, что при встрече с Николаем Владимировичем, если он пожелает увидеть портрет, то предложу ему сходить в гости по соседству. Я до сих пор не знаю, видел он его или нет. Во всяком случае, сейчас портрет висит не в доме портретируемого, а у людей, для которых произведение художника представляет художественную ценность, которым они очень дорожат. Но не потому, что это портрет, созданный Обросовым, а потому что любое произведение – свидетельство своего времени.

Анна Дегтярь написала одну из первых книг обо мне, я до сих пор считаю ее лучшей, надеюсь переиздать. В той монографии рядом с портретом Никоновым - портрет Анны. Начало моего творчества, безусловно, связано с этой удивительной женщиной, с ее пониманием искусства. Она получила прекрасное образование, окончив институт востоковедения, знала несколько языков, обладала редкой специальностью – была индологом.

Мы знакомы с ней со времени молодежной выставки, в организации которой я принимал участие, так как был членом президиума Московского Союза художников. Это было время, когда возобновилась выставочная деятельность, прерванная после посещения Хрущевым выставки МОСХа в Манеже в 1962 году. Эта выставка нам далась нелегко, на ней было представлено совершенно новое искусство. Татьяна Назаренко, Ксения Нечитайло, Мызникова Наталья, Ольга Гречина, Ольга Булгакова, Александр Ситников – и многие другие, являющиеся теперь известными художниками, тогда были участниками выставки.

Нужно отметить, что в то время в Суриковском институте происходили перемены, молодежь меняла отношение к тому, что происходило вокруг. Тогда преподавали Николай Афанасьевич Пономарев, Михаил Михайлович Курилко, Олег Михайлович Савостюк, они поддерживали талантливых студентов. И была устроена выставка на Кузнецком мосту, которая носила скандальный характер, так как партийные и комсомольские организации не разрешили ее открывать. Наибольшие претензии вызывал триптих Евгения Струлева « Солнце скрылось за горой», его герои – деревенские жители, поющие частушки. Художественная выразительность строилась на совершенно новой несколько условной пластике, текст частушек, включенный в изобразительный строй полотна, по содержанию был очень свободным и острым для того времени.

Я, Никонов и Попков решали, совещаясь с художниками, что делать, чтобы задуманное состоялось. Пришли к мысли, что, если нам не позволят открыть выставку, то мы будем вынуждены снять все работы, и художники старшего поколения нас поддержали. За нас был и Московский Союз, и Союз художников СССР, возглавляемый Екатериной Федоровной Белошовой, замечательным скульптором. Мы пошли на переговоры, работу Струлева оставили, выставка открылась – это была настоящая победа. Ведь так продолжалась традиция молодежных выставок, начатых в 1954 году.

Когда во главе Союза стал Н.А. Пономарев, молодые художники продолжали ощущать поддержку. Для меня этот человек являлся духовным учителем, хотя никогда мне не преподавал. Вспоминаю, как на выставке в Манеже, посвященной семидесятилетней годовщине Ленина, были выставлены благодаря его рекомендации мои графические работы на деревенскую тему. Для меня это событие стало определяющим в творческой биографии.

Мы пошли в общежитие Суриковского института, которое тогда располагалось на Трифоновке, чтобы отметить нашу выставку на Кузнецком. В разгар веселья я обратил внимания на скромно сидящую девушку. Позже я выяснил, что она, не являясь искусствоведом, дружила с художниками, в частности с Назаренко, с Булгаковой, Ситниковым. Это была Анна Дегтярь. Мы покинули этот праздник к утру, так начался наш роман. Но общение с этой девушкой определяло в то время многое в моем творчестве, благодаря ней, состоялось мое знакомство со многими художниками-семидесятниками. В моей мастерской на Щелковской, в которую она часто приходила, и был написан ее портрет в 1970 году. Она была интеллектуалкой, я поражался ее знаниям. Ее отец был крупным архитектором, поэтому с детства она росла в атмосфере искусства. Разбиралась в литературе, в театральных постановках, ее друзья были не только художники, но и люди других творческих профессий, была близка с Кайдановским. Вспоминаю, как активно она участвовала в организации его похорон.

В 1972 году мне совершенно неожиданно была предложена мастерская на Поварской улице. Тогда там уже обитали и Белла Ахмадулина, и Боря Мессерер, и Митя Бисти, и Лева Барский – художники, которые привлекали внимание, становились известными.

Наша дружба с Анной Дегтярь продолжалась долгие годы. Потом она вышла замуж, у нее взрослый сын, но и сейчас сохраняются между нами трепетные отношения. Хотя она не профессиональный искусствовед, но является автором нескольких альбомов и монографий. Ей была дана и красота, и интеллект. Рядом с портретом Анны в монографии помещен выполненный мной портрет Никонова. Я часто рисовал его, сохранилось много набросков. Он изображен погруженным во внутренние размышления о смысле жизни, о творчестве художника.

Когда писался этот портрет, в стране происходили большие перемены, связанные с «оттепелью». Приход к власти Хрущева, потом Брежнева – это была борьба за власть, никто, к сожалению, не думал о родной земле, о проблемах русского народа.

Молодым художникам представилась возможность совместно выставляться. Сначала это были московские выставки, а потом - и Всероссийские. Это был интересный процесс, так как участвовали мастера разных республик, художники Прибалтики, шло взаимообогащение. Художники объединялись, чтобы стать в оппозицию к официальной власти. Благодаря «оттепели» мы увидели искусство, о котором раньше не слышали. Проводились выставки мастеров рубежа веков, 20-х, 30-х годов XX века, издавались монографии. Представления о художественной жизни в России расширялись. Появлялись публикации о западном современном искусстве, в Советском Союзе знакомились с выдающимися режиссерами – Феллини, Антониони…

Наша Академия художеств в то время отличалась ортодоксальностью, так как во главе стоял Александр Герасимов – придворный художник, который служил сталинской доктрине; заменивший его позднее Серов также запрещал выставки молодых.

В это время я сдружился с Пашей Никоновым, Виктором Попковым, с Борисом Тальбергом, Димой Жилинским, творчество которых подвергалось критике, но нас объединяли совместные выставки. Я тогда работал в журнале «Юность».

Вспоминаю вот такой эпизод. На одной из выставок «По родной стране», где были показаны мои работы, ко мне подошел Попков и спросил: «Ты что ли Обросов? А мне нравятся твои картины…Давай дружить!» Вот с тех пор и началось. Потом я узнал и Пашу Никонова. В 1957 году был Международный фестиваль, в рамках которого было показано современное западное искусство. Дипломная работа Паши «Октябрь» была удостоена медали фестиваля. Он изобразил краснофлотцев, готовящихся к штурму Зимнего. Но художественный язык, пластика были иные, поэтому, не смотря на столь официозную тему, работа была отмечена медалью.

Руководящие органы ввели запрет на выставки по результатам экспозиции «30 лет МОСХ», правление МОСХа было распущено, а позднее состоялось назначение нового руководства, во главе со скульптором Кибальниковым. Этот человек фактически не руководил, редко был на рабочем месте, отличался примитивным мышлением. Сменившие его люди, к сожалению, продолжали такую же пассивную политику по отношению к власти. На одном из заседаний, проходившем в одном из зданий Лубянки, мы, молодые художники, решили объединиться и попытаться хоть что-то изменить. Во главе был Никонов, Попков, нас поддержали художники старшего поколения – И. Бруни, В. Кони, искусствовед В. Костин.

Мы готовили выступления. Всегда сложно идти против власти, но изменения были необходимы. Было понятно, что все назначения идут сверху, большое значение имело решение Счетной комиссии. Но сначала мы обсуждали сложившуюся ситуацию на заседаниях отдельных секций. У нас существовала система тайного голосования, которому предшествовало заседание партийной группы. Делегаты то нее присутствовали на всех съездах, таким образом, принятое ими решение редко менялось. Поэтому мы выступали за открытое голосование. Хотя нас не пускали на трибуну, мы прорывались, отстаивали не только своих выдвиженцев, но и сами создавали различные комиссии. Такая шла тяжелая борьба.

Обычно решение оглашалось на следующий день, но в этот раз отложили на неделю, потом еще на одну. Оказалось, что при окончательном подсчете голосов выяснилось поражение пропартийной группы, поэтому боялись оглашать результаты. В это время в ЦК Партии произошли перемены, в частности, в отделе культуры. Там появились люди, которые со вниманием относились к художникам. На пост заведующего отделом был назначен Василий Филимонович Шаура, переведенный из Белоруссии. Ему доложили о провальном для партийцев голосовании и о том, что объявление результатов постоянно откладывается. Кто-то из наших белорусских друзей-художников приехал к нему, поинтересовался делами Московского Союза, в ответ рассказал о том, что сам знает. И Василий Филимонович принял решение оставить списки без изменения. Так был избран совершенно новый президиум Московского Союза художников, который возглавил академик Дмитрий Алексеевич Шмаринов, он много делал для поддержания молодежи. В состав президиума вошли и Никонов, и Попков, Жилинский и другие художники, требовавшие изменений. Первым делом было решено возобновить выставочную деятельность. Мне и пришлось заниматься организацией выставок в те сложные, переходные времена.

Нужно сказать, что в то время в Горкоме Партии определялись кураторы Союза художников. Был такой Абакумов, бывший участник «смерша», его особенностью был командный метод руководства. Он был ветеран войны, был ранен, поэтому прихрамывал. Мы никогда не называли его по имени, дали прозвище «Нога». Он много привнес нового, оказывая нам содействие.

Я часто выступал на президиуме, иногда резко критикуя политику Парткома в отношении деятельности Союза. Недоумевал, почему творческие вопросы требуют участия партийной организации. Поэтому часто возникали сложности.

Мы наладили проведение ежегодных молодежных выставок, организацию творческих поездок в Дома творчества, утверждение договоров. Очень скоро я стал одним из руководителей молодежной секции Союза художников РСФСР.

На очередном заседании, когда опять были выборы в президиум, была предложена моя кандидатура от графической секции, что вызвало негативную реакцию со стороны партийцев. Московченко – герой Советского Союза, член Парткома выступил против меня, обвинив в антипартийной линии. Вся аудитория была в недоумении. В наступившей, трагически тяжелой тишине, вдруг раздался голос Бруни – замечательного потомственного художника. Я слышал отчетливо его крупные шаги, приближающиеся к трибуне. Он сказал: «Кто такой художник Московченко? Мы - не знаем! Да, нам известны герои войны, но такого художника – нет! А Обросова знают все! Он на всех выставках выставляет работы, выступает в защиту художников… Я настаиваю на том, что его имя должно быть внесено в списки для голосования! А еще я предлагаю вывести из состава правления Московченко и прошу проголосовать!» Большинство подняли руки по двум его предложениям, даже проголосовали партийцы. Я попал в члены правления, потом – президиума. Всегда с благодарностью вспоминаю наших старших товарищей.

Николай Багратович Никогосян – скульптор, один из них. До сих пор у меня с ним замечательные отношения. Он недавно был принят в академики.

Вспоминаю один нелепый случай, произошедший с ним на одном из заседаний. Выступал партийный деятель, призывающий к патриотизму, критикующий творчество художников. Тут Некогосян не выдержал, потребовал слово и обратился ко всем в свойственной лишь ему манере: « Мне дай слово! Что ты говоришь, это был у нас такой, говорящий о высоких материях, о патриотизме, а тут – война! И что я слышу, что он сдался в плен…Как же его фамилия?…Николаевский, что ли…Кажется, да… Тоже говорил такие речи…» В зале все оживились. Вдруг бежит к нему кто-то через зал и яростно начинает: «Это возмутительно! Николаевский – это герой, погибший в первых военных боях. Скульптор Никогосян – сволочь, оговоривший честного человека!» Как выяснилось позднее, когда Никогосян не мог вспомнить фамилию, то, услышав первую - из зала, он ее и произнес.

Все пребывали в некотором замешательстве. Исход подобной ситуации мог бы быть печальным. Объявляется перерыв. Через некоторое время началось заседание, но около трибуны стоял дикий шум и толпился народ. Громче всех кричал Николай Багратович, удерживая кого-то за шиворот: «Я тебя прощу, - говорил он кому-то, но ты должен встать и честно сказать, что ты мне неправильно подсказал фамилию! Я тебе морду буду бить! Вот, смотрите, это он мне наврал…» Он вытащил его на трибуну. Все обошлось.

Хочется сказать, что он не только скульптор, художник, но и пишет короткие замечательные рассказы. Но главное, что это – достойный человек.

Все наши съезды происходили очень бурно. Вспоминаю еще один. В то время Академию возглавлял и был председателем Союза художников РСФСР – Владимир Александрович Серов. Это была ортодоксальная фигура. Он писал работы на темы, востребованные партией. Жесткий и консервативный человек. В Суриковском институте происходили серьезные перемены. Ушел Герасимов. Закрыли институт декоративного искусства, так как Фаворский, Матвеев, Рождественский – выдающиеся мастера были вынуждены уйти, а Дейнека, который заступился за них, был снят. Серов яростно нападал на творчество молодых художников.

Как-то после моего выступления на творческом симпозиуме на Пахре, меня совершенно неожиданно вызвал в Министерство культуры начальник управления Георгий Алексеевич Тимошин на заседание художественного Совета по культуре, председателем которого был тогда Иогансон. Обсуждались проблемы современного искусства.

Нужно еще упомянуть вот о чем. Свердловские художники Мосин и Брасиловская на Всесоюзную выставку прислали работу «Ленин выступает на трибуне». Тема была традиционна, решение ее тоже, но внешний облик Ленина – нетипичен, вождь казался страшным. На них обрушилась жуткая критика. Картину стали запрещать, снимать со всех выставок. Больше всех возмущался, конечно, Серов, который постоянно писал подобные темы, можно вспомнить многочисленные его работы , в частности «Ходоки у Ленина».

Когда меня вызвали, то я говорил то же самое, что и на творческом симпозиуме: «Почему сегодня запрещают молодым художникам выставляться, а вступить в Союз можно только при наличии выставок…» После меня взял слово Серов: «Вот тут выступал молодой художник…Обросьев», - кто-то из зала выкрикнул: «Обросов!», - ну вот здесь выступал Обросьев, да какая разница, какая фамилия. Подобные картины – это безобразие. Образ Ленина для нас священен. Мы должны помнить Великую революцию». На мой взгляд, этот эпизод характеризует такую личность, как Серов.

Вспоминается еще одно заседание, на котором должны были выбрать правление московской организации, и по партийной линии была выдвинута кандидатура Серова. Всегда сложно было давать отводы в подобных случаях. В этот раз неожиданно к трибуне пошел Виктор Попков: «Я по поводу выдвижения Владимира Александровича. Ведь он большой художник», - Попков косил под дурочка, юродивого, - он возглавляет Академию, является председателем Союза, он член комитета по государственным премиям. Он человек уже обремененный высокими государственными обязанностями. Но когда же ему работать. Я считаю, что такого большого художника надо ограждать от административной работы, освобождать для творчества. Поэтому я даю ему отвод из состава московского правления». Председатель выслушал эти доводы, и все проголосовали за то, чтобы исключить Серова из списков, что и было сделано. Это была еще одна наша победа.

И в другой раз, когда нам навязывали Вучетича в правление, то мы опять старались сделать все возможное, чтобы в руководители попали настоящие творческие люди, неравнодушные к талантливой молодежи, желающие перемен, а не тянущие назад.

Реализм бывает разным. Может быть созидающим, но и разрушающим. Как и идеология, которая обычно привлекает в качестве своих средств искусство. Тут уместно вспомнить фильм «Обыкновенный фашизм». Этот фильм публично продемонстрировал параллели между нацизмом и сталинизмом.

Музыка абстрактна всегда, но, в отличие то беспредметной живописи не носит разрушительного характера. Все дети рисуют, но, сожалению, с годами способности изображать увиденное уходят…

В 1954 году я попал по распределению в архитектурно-художественное бюро. Среди всего коллектива выделялся тоже выпускник Строгановки – Саша Олевский. Он был такой педант, аккуратист. По профессии он был художником по металлу. Имел удивительное хобби - увлеченно собирал пластинки, очень радовался, когда ему удавалось выменять записи, о которых давно мечтал. Он часто оформлял детские книги, помню, как он говорил: «Я не беру иллюстрации, создаю шрифт. Главное – буковку не пропустить». У него была еще одна особенность – любил изысканно одеваться. Мы пребывали в шоке, когда он заказал в ателье брюки шириной где-то в пятнадцать сантиметров. В них влезть практически невозможно! Тогда еще стиляг не было. Когда он обратился к закройщикам с подобным заказом, они сначала отказались, но был вызван директор, и в его присутствии им пришлось согласиться. Потом он носил эти брюки, с такими же чудными ботинками с длинными носами. У него был неплохой голос, он даже исполнял классические арии.

Оригинальным было и то, что он не любил метро, всегда ходил пешком. Мы с ним почти одновременно покинули архитектурно-художественное бюро, спустя много лет я узнал, что он ушел в монастырь. Встретил его как-то на улице в длинных церковных одеждах. Мне рассказывали, что им были очень довольны в монастыре – интеллигент, художник, но священники говорили о его нелюбви к советской власти, что их это беспокоит. Что с ним сталось – не знаю. Но такой вот оригинальный человек был в моей жизни.

Вообще стиляги чаще стремились выделиться только внешне, их внутренний мир не отличался глубиной, они были поверхностными людьми. Лишь эпатировали среду. Стремились произвести впечатление, как-то выделиться. К счастью, такие устремления носили лишь временный характер.


 

Собрание на Пахре

Я тогда руководил молодежью в московском Союзе художников. В Горкоме комсомола начали проявлять интерес к молодым мастерам. Было решено провести творческую встречу, симпозиум деятелей культуры в поселке Красная Пахра. Сняли небольшой санаторий, нас – молодых художников пригласили туда поехать. Мы ясно представляли, что это прекрасный шанс выступить, поднять вопрос о проведении выставок, об проблемах, в частности, об отсутствии поддержки, договоров.

Нас разместили в коттеджах, была разработана программа, которая определяла выступление той или иной секции. Планировался и отдых, и различные спортивные мероприятия.

Получилось так, что в первый день должны были выступать художники. Каждый имел право пригласить своих непосредственных руководителей. В то время наше правление возглавлял скульптор Кибальников, ставленник Партии КПСС. В эту же группу входили и настоящие люди от искусства – искусствовед Алпатов, художник Борис Ефимов, но и такие, как Червонная Светлана – молодой искусствовед, которая была поклонницей Серова и определяла творческую позицию Союза художников СССР. Были приглашены кураторы из Горкома.

Все они были польщены приглашением на творческий симпозиум и радушным приемом, не подозревая, о чем мы будем говорить. Открывал нашу встречу Василий Трушин, в то время исполняющий обязанности первого секретаря. Он сказал от лица всех приглашенных, что рад познакомиться, что в рамках этой встречи будут показано новое кино, которое никто не видел. Действительно, именно тогда мы впервые познакомились с фильмами Феллинни, Антонионни, Бертолуччи, Гадара.

Его торжественное выступление открыло заседание. А потом должен был выступать я как член Союза художников РСФСР и один из руководителей Московского Союза. Я сразу начал говорить о том, творческие союзы разрушены, что из-за запретов на выставки, мы не имеем возможности показывать свое творчество, что сейчас преследуются свердловские художники за «неправильную» картину. Обратил внимание на то, что в уставе написано о свободном участии в выставках без жюри, а у нас все находится под жестким контролем, подвергается отбору, при этом я давал отсылки в устав, который держал в руках. Делал акцент на том, что при подобных условиях отсутствует свобода творчества. Нужны молодежные объединения, комиссии по работе с молодежью, причем с представителями от Министерства культуры, так как художники считаются тунеядцами, не имея официальных документов. Все это я произносил трагическим тоном, в зале стояла тишина, мои слова имели эффект настоящей бомбы. После меня выступил мой друг, хороший художник, Арон Апрель, его речь продолжала мои мысли.

В президиуме все сидели, опустив голову. Ведь все сказанное относилось к ним. Молодые деятели понимали, что требуются изменения. Они оказывали нам поддержку.

Первым из президиума взял слово Бережной – секретарь парторганизации: «Обросов вынес сор из избы!» Услышанное вызвало у аудитории негативную реакцию. Стал пугать тем, что я еще за это отвечу. Обвинял в том, что мы слушаем «вражий голос», так тогда называли иностранные радиостанции, тем самым фактически обвиняя в антисоветской деятельности. В зале стояла жуткая тишина, прерываемая иногда топотом ног.

Выступил наш уважаемый искусствовед, профессор Алпатов, его выступление всегда было ожидаемым. Он был совершенно подавлен. «Мне нечего сказать. Куда я попал? Ведь все, что здесь говорили молодые художники – это правда», - вот его слова. Было понятно, что он стал на нашу сторону. Его поддержали аплодисментами.

За ним взял слово Борис Ефимов. Он попытался смягчить сложившуюся ситуацию, но заметил, что сказанные мною слова его поразили.

В зале стояла тишина, вдруг все обратили внимание на движение у трибуны, послышался какой-то шум, а потом все увидели молодого человека, легко взобравшегося на трибуну, который с темпераментом начал речь в нашу защиту. Я очень удивился, почему мне неизвестен этот человек. Оказалось, что это был Микаэл Таривердиев. Потом мы были вместе в Германии, где поближе познакомились. В нашу защиту выступила Лариса Шепитько, супруга Элема Климова, молодой режиссер, снявший великий фильм «Прощание с Матерой», по повести В. Распутина. Она говорила о том, что похожая ситуация складывается и в кинематографической среде. Ее слова подхватила актриса Дроздовская.

Я переживал, слушая каждое выступление. Потом все пошли на перерыв. Предполагался обед для всех, но члены президиума потребовали автобус для возвращения в Москву. После их отъезда мы немного обсудили происшедшее, я переживал, что же теперь будет. На вторую половину дня планировались спортивные соревнования. Но мне было не до них. Я пошел гулять по осенним дорожкам, но потом принял решение поиграть в волейбол. Когда переоделся, почувствовал сильную боль в боку. Но стал играть, превозмогая боль. Потом мне сделали несколько уколов, но боль не уходила. Игра окончилась, все пошли отдыхать.

Когда мы пришли в номер, неожиданно Арон Апрель, подняв подушку, обнаружил рукописные бумаги, передающие содержание моего выступления. Надо сказать, что у нас был один журналист из редакции, который должен был осветить работу творческого симпозиума. Призвав его к ответу, выяснили, что он выполняет партийное задание. Хотелось проучить столь старательного журналиста, но я настоял на том, чтобы его отпустить.

Жизнь продолжалась. Я стал героем дня. На всех выступлениях стали освещать проблемы, волнующие творческую молодежь, об отдыхе уже никто не думал.

Именно тогда случилось еще одно событие. Я познакомился там с одной ленинградской поэтессой, которая оказалась дружна с Беллой Ахмадулиной. В то время она была супругой Нагибина. Моя новая знакомая предложила поехать в гости на дачу к Белле, это было недалеко. Нас ожидал радушный прием. Белла читала стихи, были и другие поэты. Потом мы пошли в гости к Павлу Григорьевичу Антокольскому, который, не смотря на возраст, любил общаться с молодыми, часто оказывал им поддержку.

Позднее, когда я был в секретариате Союза художников СССР, на одном из вечеров, я снова слышал стихи, которые декламировала сама Белла Ахмадулина. Каждый раз отмечал, что можно просто слушать ее чудный, таинственный голос, не вдаваясь в смысл слов. Я решился к ней подойти, выяснилось, что она меня помнит, сказала, что есть фотографии с того вечера на даче, дала телефон, чтобы договориться о новой встрече. Но я не решился ее беспокоить. Когда я получил мастерскую на Поварской, вот тогда- то я подружился и с Беллой, и с Мессерером, и сейчас сохраняем теплые отношения.

Марк Розовский тоже был на симпозиуме, он вернулся в Москву с членами Союза художников. Рассказывал, как они возмущались в автобусе, считая, что их заманили специально, винили во всем меня. История могла бы иметь резонанс. Но они поняли, что я был не одинок, проблемы есть во всех сферах и есть люди, которые хотят их решать и поддерживают друг друга.

Главным итогом стало то, что была организована молодежная комиссия при МОСХе, потом при Союзе художников СССР, а затем было создано Объединение молодых художников. Мы заказали членские билеты, которые выглядели представительнее, чем у художников Союза. Стали организовывать выставки. Стало понятно, в каком направлении нужно работать дальше. Вот такой важной оказалась встреча на Пахре.

Я говорил о том, что встретился с Микаэлом Таривердиевым в Германии, куда попал в делегацию от Белоруссии, так как эта республика организовывала выезд через Союз художников СССР. Должна была состояться выставка в память о Великой Отечественной войне в Западной Германии. Эта акция носила название «Искупление». Таривердиев выступал там как музыкант. Важным для меня оказалось знакомство с Василем Быковым, который был в делегации.

Когда у меня взяли в журнал «Повесть о белой лошади», я был удивлен и горд тем, что в этом же номере «Дружбы народов» был опубликован роман Быкова «Карьер». Этот человек оказался мне очень близок по многим взглядам, мы сошлись в своих размышлениях о времени и жизни. Он когда-то учился в художественном училище. Был большим патриотом своей Белоруссии. Через одного из моих друзей, Жору Поплавского, он прислал мне свою книгу «Знак беды» с надписью - «Игорю Обросову – мастеру». Во мне возникла внутренняя необходимость написать его портрет, что я и осуществил и, как мне кажется, смог в портрете передать сущность этого замечательного человека.


 


 


 


 


 


 

 


 


 


 

Виктор Попков

Это был удивительный человек, который своей энергией заряжал всех вокруг.

Как-то я предложил ему приехать ко мне в группу в Палангу, пообещав выделить мастерскую. В то время он писал картину «Песни ночного города». Главные герои – мальчики стоят на набережных, поют песни.

Он приехал и стал работать, подыскивая натуру из местных. Один раз обращается ко мне директор нашего домом творчества: «Игорь Павлович, что там творится в мастерской у Попкова?! Там же он собрал всю нашу шпану! И они там распивают!» Я ему говорю: «Вы знаете, он пишет картину «Песни ночного города», это о них – о мальчиках с гитарами». Он мне в ответ: «Но ведь это опасно, они же обворовывают!»

Увидев настроение директора, я пошел к Попкову.

- Витя, что у тебя здесь происходит?

- А что происходит? Я им ставлю пару бутылок, они играют на гитарах, поют, а я рисую, потом они уходят.

Нужно отметить, что там совершенно другие ребята, нежели московские. Они и внешне совершенно другие, в них много от буржуазности.

Однажды, работая в мастерской, я услышал робкий стук в дверь. Открыв ее, я увидел старого еврея.

- Вы Игорь Павлович? Вы художественный руководитель?

- Да, я.

- Я пришел не жаловаться, надеюсь, вы меня поймете. Я каждый день выхожу, у меня тележки, я делаю продажи. Но вот ваш художник попросил у меня тележку на два дня. Я не против. Он заплатил. Но вот уже две недели, как он разъезжает на ней по Паланге!

Мне уже говорили, что Попков запряг художника Крылова из Загорска в тележку. Разъезжая по вымощенным дорожкам, создают страшный грохот. Я поинтересовался у Попкова, почему он не работает, а катается с Крыловым на тележке по Паланге, слегка выпивши. Услышал в ответ: « Слушай, Оброс, ты знаешь, в чем дело! Это совсем не те мальчики, не наши московские…»

Он увидел изысканную, образованную молодежь, которая совершенно ему не подходила.

Вокруг Попкова всегда было много людей, он привлекал своей молодостью, энергией, одержимостью. Как-то захожу в мастерскую к одному художнику, которого давно знал. Смотрю на его работу, вижу что-то непохожее. Спрашиваю: «Кто это тебе здесь написал?» Он смотрит на меня и отвечает: « Да ты знаешь, Виктор Попков зашел ко мне и сказал, что я пишу какую-то серятину, взял кисть и всю картину переписал. Интересно, что этот художник Валентин Безуглов из Средней Азии потом только так и писал.

Увидев Попкова, не мог не спросить про тот случай. Услышал в ответ: « Знаешь, Оброс, я хотел ему только показать. Начал с уголочка, а потом…все переписал».

Он был незаурядной личностью, в нем постоянно играли страсти. Еще вспоминается его умение лазить по деревьям. Как-то проиграл я ему две бутылки: мы вышли из ресторана, увидев большое дерево, он стал спорить, что залезет на него. И полез. Я говорю: «Дам не одну бутылку, две, только слазь!» А он - с одного дерева на другое, на третье… Думаю: «Ну, все - разобьется, а я опять виноватым буду».

Вспоминаю еще один случай. Как-то встретились, и он предложил: « Хочешь, покажу тебе своих ребят?» Мы пошли в один из дворов, недалеко от Зачатьевского монастыря.

- Оброс, бутылка нужно купить для ребят и цветы.

- Зачем цветы?

- Ну, там…

Заходим в подворотню, во двор. Там сидит компания играет на гитаре, он здоровается с ними, а они к нему равнодушны. Ему стало неудобно передо мной: « Вы что, мужики, меня не узнаете?!»

- Да ходил тут какой-то, обещал, что мы в Третьяковке висеть будем. Бутылку принес? А это что?

- Цветы. Вот девушке…

И тут, конечно, все началось. Это были настоящие московские ребята – герои его картины. Фактически картина была написана, но куда она делась - неизвестно.

Картина Попкова «Работа окончена» была написана в мастерской на Брянской, напротив Киевского вокзала по рисунку Олега Вуколова. Однажды мы пришли компанией в мастерскую, Попков отдыхал, а Вуколов нарисовал его. Потом расстались, а ночью была написана по этому рисунку картина.

Я рассказывал о его способности лазить по деревьям. Вспоминается такой эпизод. Был один художник, который буквально ходил за ним по пятам. Как-то, во время прогулки, Попков неожиданно взобрался на дерево, а друг его решил не отставать, залез на это же дерево. Попков стремительно оказался на другом дереве, потом - на третьем, у его спутника дела обстояли хуже. Он сидел на том же, не представляя как спуститься, зацепившись за сук. Мы пошли искать лестницу. А потом пытались стянуть его с дерева.

Когда жили в Паланге, мы любили играть в волейбол на пляже. Однажды, искупавшись в море, решил присоединиться к играющим на песке. Но они посмотрели в мою сторону и сказали: «Здесь только наши…» Я отошел, устроился неподалеку. У меня был самый лучший мяч – желтый кожаный, это было редкостью. Подошли художники, и мы стали играть. Я стал замечать, что с той компании многие переходят к нам. Хотелось ответить также, но сдержался. Дав прекрасный пас одному из литовцев, крикнул: «А вот так наши!»

В Палангу художники приезжали на два месяца. Однажды получилось так, что одновременно в Москве должен был состояться Съезд, на котором я как член президиума и правления должен был присутствовать. Мы с Попковым решили ехать. Самолет был только утром, ночи были светлыми, и мы решили погулять по Вильнюсу. Встретив девушек, пригласили их в ресторан. Там я поразил всех своими песнопениями. Мы чувствовали на себе внимание окружающих. К утру мы оказались с этими же девушками в баре, рядом с нами оказалась компания литовцев. Двое из которых двинулись в нашу сторону с вопросом: «Русские, да?» Попков, почувствовав напряженную ситуацию, решил сразу же пригласить их к столу. Все присутствовавшие в баре наблюдали за развитием ситуации. «Кто платить будет?» - следущий вопрос. «Конечно тот, кто приглашает – мы! Вы – наши гости, а мы в гостях в Вильнюсе». Я добавил, что мы – художники, приехали полюбоваться городом. Напряженность стала спадать. Мы выпили с ними, спели песни, Попков рассказал, как он писал для своей картины литовских парней, называл их по именам. Наши гости были удивлены. Попков вспомнил песню, которую услышал, когда работал над картиной.

В любой среде он чувствовал себя раскованно, в незнакомой компании часто к нему первому обращались. Мы попали на Съезд, на котором второй раз был выбран Шмаринов. Мы считали своим гражданским долгом поддержать его кандидатуру.

Потом вернулись в Палангу, где продолжили творческую работу. Случился и такой курьез. На втором этаже в Доме творчества жили обычные отдыхающие. У Попкова там появилась «дама сердца». Проводив ее на поезд, он вернулся к застолью, после которого забыл, что кого-то провожал. По привычке пошел на второй этаж, стал стучать в дверь комнаты, где жила его знакомая, которая уже уехала. Дверь не открывалась, он стал в нее ломиться, новая постоялица – пожилая женщина-скульптор пребывала в ужасе от подобной ситуации. Послали за мной, удалось его переубедить, что это другая женщина. Как я слышал, она потом съехала, испугавшись соседства с художниками.

Всегда его сопровождала компания. Как-то опять вызывают меня разобраться с шумом в одном из номеров художников. Это, конечно, оказывается номер Попкова. Захожу и что вижу: несколько подвыпивших художников, увлеченно беседующих и одновременно рисующих наброски с обнаженной женщины, которая лежит перед ними на огромной кровати. Я сразу узнал ее, она работала в палатке, где продавали выпивку. Был такой Марат Цареев из Казахстана – художник, который, как оказалось, и был виновником происходящего. Он, увидев меня, стал приглашать выпить. Я стал возмущаться. Витя говорит: « Ты понимаешь, Оброс, у него нет денег на дорогу. Мы вот, что придумали: оставим его здесь с этой литовкой, а потом пришлем ему деньги на ее адрес». Я ответил: «Ну, ты, великий комбинатор! А она-то согласна?» «А мы и не спрашивали», - ответил Попков. Вернувшись в Москву, мы действительно собирали деньги и отсылали тому художнику, чтобы он вернулся. Женщины, подобные той, позировавшей, в Паланге жили от сезона до сезона. Когда уезжали отдыхающие, для них наступал «мертвый сезон». У меня был рисунок, по которому хотел написать картину: сидит такая девица невероятной красоты на пляже совершенно одна, рядом с ней лишь транзистор. «В ожидании начала сезона» - таким могло быть название.

Когда у Попкова было упадническое настроение, то он говорил: «Машина, машина нужна…» Было понятно, что ему плохо и необходимо ехать к матери. У него есть картина: он лежит, а мать читает над ним молитву. Я помню, что сейчас эта работа известна под другим названием, но на самом деле она называлась – «Мама, спаси меня!» Мать Попкова – простая русская женщина создавала для него тот микроклимат, которого ему так недоставало вдали от нее. Только с ней он находил успокоение. Она всегда была против того, что мы, художники, выпиваем. Даже на поминках она повторяла: «Не надо, Игорек, за него, не надо… Ему там будет плохо…Пейте за друзей, за него не нужно». Потом я узнал, что, действительно, по-русски, по-христиански поминают только кутьей и киселем, потому что за покойного пить нельзя.

Подавленное состояние приводило его даже к мыслям о самоубийстве. Мать являлась для него своеобразным очищением. Он смог написать так проникновенно своих «Вдов» только благодаря тому, что эти женщины были ему близки по воспоминаниям его матери. Все, что было в его картинах о женщинах – это все о ней.

Лето Попков проводил в деревне, недалеко от Тарусы. Мы бывали там вместе. Именно там была написана его картина «Хороший человек была бабка Анисья». Но как-то он решил поселиться в другом месте – снял дом в деревне Жиганово на реке Руза. Однажды я поехал навестить его. Посидели как обычно за столом, а потом Попков говорит: « А, пойдем-ка, я покажу тебе мой любимый дуб, который в моих картинах!» Среди долины ровной на берегу реки предстал здоровенный дуб. Типичный пейзаж среднерусской полосы. Было начало осени. Вспоминались строки Тютчева:

Есть в осени первоначальной

Короткая, но дивная пора -

Весь день стоит как бы хрустальный,

И лучезарны вечера...


 

Где бодрый серп гулял и падал колос,

Теперь уж пусто всё - простор везде

Лишь паутины тонкий волос

Блестит на праздной борозде.


 

Пустеет воздух, птиц не слышно боле,

Но далеко ещё до первых зимних бурь -

И льётся чистая и тёплая лазурь

На отдыхающее поле...


 


 


 

Мы расположились под этим деревом, немного выпили. Он опять решил демонстрировать свою удивительную способность лазить по деревьям. Я попытался его остановить, но бесполезно… Когда он уже был на самом верху, неожиданно сук под ним обломился, и Витя стал падать, задевая каждый ярус дерева, а потом приземлился на копчик. Смотрю в ужасе на него и говорю: «Ты же все себе отбил!»А он в ответ: «Нет, Палыч, меня мой дуб не подведет!» Когда он поднялся, я увидел продавленную землю под ним. Все обошлось.

Мы вели долгие разговоры о творчестве. Главный спор наш – о цвете в живописи. Но споры спорами, а потом всегда пели. У него было неважно со слухом, но он всегда подпевал. Была одна удивительная песня на стихи Николая Некрасова, которая особенно ему нравилась:

Меж высоких хлебов затерялося

Небогатое наше село.

Горе горькое по свету шлялося

И на нас невзначай набрело.


 

Ой, беда приключилася страшная!

Мы такой не знавали вовек:

Как у нас - голова бесшабашная -

Застрелился чужой человек!


 

Суд приехал... допросы...- тошнехонько!

Догадались деньжонок собрать:

Осмотрел его лекарь скорехонько

И велел где-нибудь закопать.


 

И пришлось нам нежданно-негаданно

Хоронить молодого стрелка,

Без церковного пенья, без ладана,

Без всего, чем могила крепка...

 


 

Окружающие долины, все в природе приводило в умиротворенное состояние, успокаивались мысли. Прекрасен наш русский пейзаж. А русская песня всегда близка сердцу. Попков чувствовал как никто. Поэтому так удивительно глубока по смыслу его большая картина «Старые женщины поют», на которой изображены молодые люди, слушающие старинные песни.

Паша Никонов иногда присоединялся к нашему пению.

Как-то мы открывали выставку Федора Глебова, брат которого известный актер Петр Глебов, сыгравший в «Тихом Доне» Григория Мелехова. Федор Петрович, один из лучших учеников Крымова, как и я, стоял в начале нашей деятельности в МОСхе. Он возглавлял молодежную комиссию. Писал удивительно тонкие лиричные пейзажи. Мы давно дружны с ним.

Начали отмечать в ресторане на Тверской. Но за продолжением праздника было решено ехать ко мне в мастерскую на Поварскую улицу. Все знали, что братья играли на гитарах, пели красивые песни. У Петра Петровича была «Волга». Ему удалось усадить двенадцать человек в эту машину, и мы поехали. На повороте от Арбата нас остановил милиционер. Петр сказал: « Давайте-ка мне быстро фуражку!». А, обращаясь к милиционеру: «Ты что Григория Мелехова не узнаешь?!» Я объяснил, что мы уже почти доехали, и милиционер нас отпустил. Много было разговоров, когда мы приехали в мастерскую. Братья рассказывали о различных дворянских фамилиях. А потом появилась гитара в руках одного из них. Петр стал исполнять старинные романсы. Первым был удивительный романс, который теперь знают немногие:

Не искушай меня без нужды

Возвратом нежности твоей:

Разочарованному чужды

Все обольщенья прежних дней!

Уж я не верю увереньям,

Уж я не верую в любовь,

И не могу предаться вновь

Раз изменившим сновиденьям!

Слепой тоски моей не множь,

Не заводи о прежнем слова,

И, друг заботливый, больного

В его дремоте не тревожь!

Я сплю, мне сладко усыпленье;

Забудь бывалые мечты:

В душе моей одно волненье,

А не любовь пробудишь ты.


 

Потом еще один, и еще…Уже были все нетрезвы, хотелось петь. Я и Никонов затянули песню:

Гудки тревожно загудели,
Народ бежит густой толпой,
А молодого коногона
Несут с разбитой головой.

- Прощай, Маруся плитовая,
И ты, братишка стволовой,
Тебя я больше не увижу,
Лежу с разбитой головой.

- Ах, то был ярый коногонщик,
Я ухажерочка твоя,
Тебя убило здесь на шахте,
А я осталася одна.


 


 

Потом все двадцать четыре куплета «Шумел камыш…» Красивые песни, близкие по духу люди, так рождалось художественное пение.

В моей жизни всегда есть место песне. И сейчас, приезжая в деревню, часто пою любимые песни. Особенно нравится моим деревенским знакомым, когда мы собираемся за столом, вот эта песня:

 

Не осенний частый дождичек

Брызжет, брызжет сквозь туман:

Слезы горькие льет молодец

На свой бархатный кафтан.

"Полно, брат молодец!

Ты ведь не девица:

Пей, тоска пройдет;

Пей, пей, тоска пройдет!"

"Не тоска, друзья-товарищи,

В грудь запала глубоко,

Дни веселия, дни радости

Отлетели далеко"…


 

 

 

Еще со студенчества тянуло на песенное творчество, хотя больших способностей нет. Но вокруг меня создавалась определенная аура. Многие друзья мои играли на музыкальных инструментах, и пели замечательно. Вспоминаю своих однокурсников - Вальку Шмарева и Сашу Денисова, великолепно игравшего на аккордеоне. Когда был в военных лагерях, то всегда был запевалой. Мечтаю, чтобы кто-то из моих внучков занимался музыкой профессионально.


 

Печален наш итог… С распадом нашего огромного государства развалился и наш Союз художников СССР. Были и предпосылки к такому исходу. Эта организация всегда была определяющей, в нее входили все наши национальные республики. Хотя в каждой республике существовали свои духовные отцы. В Армении всегда ориентировались на Сарьяна. Долго считался допустимым колористический строй только его работ. Потом появилась новая фигура – Ерванд Кочар. Прибалтика всегда поражала разнообразием, там всегда было больше творческой свободы. Я был секретарем Союза художников СССР, поэтому участвовал в отборе произведений для больших Всесоюзных выставок. Часто бывал в Прибалтике. Там многие пострадали от Советской власти, неугодных с семьями высылали в Сибирь. У меня ведь тоже отца репрессировали, поэтому мне были понятны многие настроения, которые царили в Прибалтике. Один из эстонских художников говорил мне: «Ты, Игорь, наш! Потому что ты такой же. Твоя семья тоже пострадала в сталинское время».

Случались разные нелепые ситуации. Так председателя Эстонского Союза художников, уважаемого человека, хорошего художника, который был на этом посту двадцать лет, было решено переизбрать. Поводом послужило то, что якобы у него дочь вышла замуж за шведа. Когда я попробовал вступиться, то мне сказали, что я не понимаю всей сложности ситуации, которая близка к «моральному распаду». В беседе обмолвился о том, что не являюсь членом партии, на что мне ответили, что поэтому я и не понимаю такую ситуацию.

Состоялись перевыборы, к счастью, был выбран достойный человек.

Благодаря тому, что во главе Союза художников СССР стоял Николай Афанасьевич Пономарев, проводилась правильная политика в отношении союзных республик, взаимообогащение различных культур шло непрерывно, художники ощущали поддержку руководства. До него этот пост занимала Екатерина Федоровна Белошова, талантливый скульптор, которая стремилась поддержать художников во всем. Мы называли ее между собой «тётя Катя».

Вспоминаю, как она помогла Олегу Вуколову, моему приятелю-художнику. Он родом из Пятигорска, закончил Академию художеств в Петербурге. Его работы были присланы в Москву на экспертизу, так как его в Нальчике обвиняли в формализме. Когда работы распаковали, то подали нам на Выставком молодежной выставки. Они всем понравились. Так работы Вуколова оказались среди отобранных произведений для экспозиции выставки. Но на имя председателя Союза художников была прислана «телега», в которой требовали разобраться со сложившейся ситуацией с художником Вуколовым. Белошова стала на его защиту, предложила ему работать в Москве, дала мастерскую. Так он оказался в Москве.

Я тоже как-то оказался под ее защитой. Мы делали Всесоюзную выставку эстампа в Вильнюсе, но работы отбирались в Москве. Дементий Алексеевич Шмаринов был назначен председателем Выставкома, но ему нужно было уезжать, поэтому по его просьбе работы отбирались с моим непосредственным участием. Белошовой поступила бумага, в которой меня обвиняли, что я, как председатель, способствовал выбору формалистических работ, далеких от искусства. Я был вызван в секретариат. Это было серьезное обвинение. Вызвали и Шмаринова. Я сказал, что формалистических работ даже при отборе не было, и судить надо по сделанной экспозиции, когда выставка откроется. «Тётя Катя» спросила: «А почему председатель выставкома Игорь Павлович? Должен быть ведь Шмаринов! Я с него и буду спрашивать!» Шмаринов поддержал меня, сказав, что надо посмотреть сначала выставку, а потом принимать решение. Так все обошлось.

Николай Афанасьевич Пономарев, известный художник-график, был ее первым секретарем. Было известно, что он разделял те же взгляды, что и Белошова. Поэтому после ее смерти, хотели назначить на пост председателя Евгения Вучетича, игнорируя Пономарева. Это был резкий, как говорили «насебятник». Он имел огромное количество заказов, на него работало большое количество людей. Существовала карикатура: на одном рисунке была изображена гигантская скульптура, а на ее вершине – маленькая фигурка, ваяющая ее. Рядом, на другом – как бы обратная сторона происходящего: невероятное количество работающих людей, руководимых тем человеком на вершине. Так получалось и в реальной жизни – один человек для вида, а на самом деле… Вот таким был Вучетич.

Мы были категорически против его кандидатуры. После первого дня заседания Съезда художников в Кремле было понятно, что рассчитывают протолкнуть только кандидатуру Вучетича. Я, Попков, Никонов стали решать, что делать. Вышли из Кремля, прошли по набережным до кинотеатра «Ударник», где неподалеку находился ресторан «Поплавок». Пели цыгане, а поэтому на сцене была декорация, изображающая ночь, костер, табор, кибитку, к которой для достоверности было приставлено настоящее колесо. Мы сели за стол, выпили. Стали размышлять о сложившейся ситуации. Выход был только один – на предстоящем заседании дать отвод, чтобы собрание приняло решение допускать ли кандидатуру до голосования. Нужно было решить, кто это сделает. Решили тянуть спички, кто вытянет короткую – тому и идти. Вытащил Пашка Никонов. Он смешался: «Да ведь я с ним в комиссии по государственным премиям, а это знаете, что такое…Был у нас похожий случай. Когда было решено включить в комиссию по премиям молодых деятелей культуры, и вошли Баталов, Ульянов, Конюхова, Попков». Витя добавил,что к нему после заседания подошел Вучетич, недовольный результатами, и пригрозил, что уничтожит…

Вышли мы в неважном настроении, пошли в сторону бассейна, зашли в правление на Гоголевском бульваре. На следующий день как обычно началось заседание, с девяти заседала партийная группа. Паша выступил, дал отвод Вучетичу, пояснив, что тот идет от московских депутатов, но к Москве не имеет отношения, хотя является значительной фигурой в художественной жизни. Началось открытое голосование. К сожалению, наши художники пришли слишком поздно, когда все уже решилось. Вучетич прошел, мы были расстроены, но надеялись на тайное голосование и на поддержку своих коллег. Перед самым голосованием оглашаются списки, все слышали выступление Никонова, это не могло не повлиять на итоги. Поэтому Вучетич не набрал нужного количества голосов и не попал в правление. Это была еще одна наша победа.

Кандидатура Пономарева поддерживалась большинством голосов, благодаря нашей агитационной деятельности. Все понимали, что только он может стать опорой для художников. Поэтому он был выбран почти единогласно. Было выбрано правление, в которое попал и я, и Никонов. Первым секретарем стал Таир Салахов. Вся дальнейшая моя жизнь оказалась связанной с Союзом художников СССР.

Я был секретарем по графике, занимался организацией выставок, курировал Дома творчества. Все правление стремилось оказывать поддержку молодым художникам, организовывало заказы.

К сожалению, сегодня это рухнуло. Молодые мастера не чувствуют заинтересованности со стороны властей. Никто не несет никаких обязанностей.

Николай Афанасьевич переизбирался не раз. Сделал очень многое. Строительство Центрального Дома художников – его заслуга. Было открыто много Домов творчества. Но когда Пономарев стал много болеть, стало понятно, что нужна смена. У нас были доверительные отношения, я не раз говорил ему: «Может быть, оставите пост хоть на год, займетесь здоровьем…» В один момент он решил, что больше не будет баллотироваться.

В ЦК партии происходили изменения, заведующим по культуре стал Зайцев, мой постоянный оппонент. По совету Лихачева была предложена кандидатура Васнецова, который не раз себя компрометировал в глазах художников. Любил угождать власти. Но известная фамилия… После Хрущевских событий Васнецов, как и Никонов, и многие другие художники оказался в опале. Но он не растерялся. В газете «Правда» появилось его покаянное письмо, в котором он обещал больше не писать черной краской, вняв советам Партии. Конечно, в наших глазах это было предательством.

Когда закончилось заседание партгруппы, мы с Никоновым подошли к Андрею Васнецову и настоятельно попросили не соглашаться на административную работу, отказаться от предложений и оставаться художником. На что услышали: «Я человек партийный, я поступаю, как велит партия». Вот тут мы почувствовали настоящую опасность. Было понятно, что его сломали.

В зале складывалась сложная ситуация. Делегаты от республик сопровождались партийными наблюдателями. Создавалось ощущение, что «все схвачено». Мы попытались выдвинуть другие кандидатуры, в частности Ю. Орехова, известного скульптора и умелого организатора, О. Савостюка. Был выдвинут и я. Когда началось обсуждение, решили провести открытое голосование. Было понятно, что мы не сможем изменить ситуацию, срежиссированную сверху. Я сам дал себе отвод. Был избран Васнецов, я попал в секретари нового правления. Новая политика основывалась на организации загранпоездок, постепенно все стало рушиться, некомпетентность руководства раздражала. Я принял решение уйти.

Когда обрушилось наше государство, Васнецов был совершенно беспомощен. Было принято решение о передаче имущества Союза художников СССР - Союзу России в руки к Сидорову. Вспоминаю эпизод, когда Васнецов уходил из правления на Гоголевском бульваре. Спускаясь по ступенькам, он нес в руках обычную авоську, в которой лежали тапочки. Оказывается он, приходя на работу, надевал домашние тапочки, при этом, он появлялся лишь раз в неделю! Я как-то заметил ему: «Андрюша, неужели ты не понимаешь, что здесь надо быть двадцать четыре часа в сутки, а не раз в неделю руководить Союзом!» Услышал в ответ: « Я, Оброс, тут на полставки…» Когда он спустился к дверям, то никто с ним не попрощался, хотя вокруг была масса народа. В полном молчании он покинул Союз художников СССР и побрел, шаркая по асфальту.

Республики разобрали себе Дома творчества, мы потеряли Гурзуф, переданный московским художникам еще Коровиным… У нас отобрали и художественный фонд, и зал на Беговой, и поликлинику – многое ушло в руки предприимчивых людей, не растерявшихся в определенной ситуации.

Была организована Международная конфедерация союзов художников, которая стала собственником выставочных пространств Центрального Дома художников. Когда-то этот главный выставочный зал страны был построен на средства самих художников, поэтому большая часть площадей должна была принадлежать Московскому Союзу художников.

Строительство началось при непосредственном участии Министерства культуры, но, когда выделенные средства оказались растраченными, за поддержкой обратились к художникам, к председателю Союза художников Пономареву. Были собраны двенадцать миллионов. Вскоре построено здание, часть которого отошла Третьяковской галерее. Нужно сказать, что были огромные запасники при Союзе художников, теперь это запасники ЦДХ. Поговаривают, что работы продаются без ведома самих авторов. Я считаю, что по справедливости нужно отдать произведения самим мастерам.

Все описанные события явились результатом безразличного правления Васнецова, при котором происходила ликвидация Союза художников СССР в 1992 году.